Владимир Сорокин
Премия Андрея Белого 2001 присуждена за инновационность и радикальность творческой стратегии, не потерявшие актуальность несмотря на обретенный статус классики.
Прозаик, драматург, киносценарист, художник. Родился в профессорской семье. Окончил Институт нефтехимической и газовой промышленности (1977), получил диплом инженера-механика, но по профессии не работал.
В середине 1980-х вошел в круг московских художников-концептуалистов (И. Кабаков, Э. Булатов, А. Монастырский), занимался книжной графикой, живописью, писал прозу. Рассказы впервые опубликованы в альманахе «А–Я» (Париж, 1985). Во второй половине 1980-х участвовал в публичных чтениях в составе литературной группы «ЁПС» (Виктор Ерофеев, Д. А. Пригов, В. Сорокин). Первая зарубежная публикация состоялась в 1985 году. Написал несколько киносценариев, в т. ч. кинофильма «Москва» (режиссер-постановщик А. Зельдович, 1999) и «4» (режиссер-постановщик Илья Хржановский, 2004). В 2005 году в Большом театре поставлена опера «Дети Розенталя» по либретто В. Сорокина на музыку Леонида Десятникова. Спектакли по пьесам В. Сорокина идут в театрах России, Германии и других стран, книги переведены на многие языки.
Член Русского ПЕН–центра.
Лауреат премий: «Народный Букер» (2001), Министерства культуры ФРГ, «Либерти» (2005), им. Горького (2010), НОС (2011).
Работы
Книги
[Сб. рассказов] / Послесл. Д. А. Пригова. М.: Русслит, 1992.
Тридцатая любовь Марины. М.: Изд-во Р. Элинина, 1995.
Норма. М.: Obscuri Viri, 1994; M.: Ad Marginem, 2002.
Роман. М.: Obscuri Viri, 1995; Ad Marginem, 2004.
Dostoevsky-trip: Пьеса. М.: Obscuri Viri, 1997.
Собр. соч.: В 2 т. Ad Marginem, 1998.
Голубое сало. M.: Ad Marginem, 1999.
Тридцатая любовь Марины. Очередь. М.: Б.С.Г. – Пресс, 2000.
Пир. M.: Ad Marginem, 2000.
Сердца четырех. Рассказы. M.: Ad Marginem, 2001.
Москва. Эссе, роман, киносценарий. M.: Ad Marginem, 2001.
Первый субботник: Рассказы. M.: Ad Marginem, 2001.
Лед. M.: Ad Marginem, 2002.
Очередь. M.: Ad Marginem, 2002.
Утро снайпера. M.: Ad Marginem, 2002.
Собр. соч.: В 3 т. M.: Ad Marginem, 2003.
Путь Бро. М.: Захаров, 2004.
4. Рассказы, сценарии, либретто [оперы]. М.: Захаров, 2005.
Трилогия. М.: Захаров, 2005.
День опричника. М.: Захаров, 2006.
Капитал: Полное собрание пьес. М.: Захаров, 2007.
Заплыв. Ранние рассказы и повести. М.: АСТ, Астрель, Хранитель, 2008.
Сахарный Кремль. М.: АСТ, Астрель, 2008.
Обелиск. М.: АСТ, Астрель, 2008.
Метель. М.: АСТ. 2010.
Моноклон. М.: Астрель, 2010.
Теллурия. М.: Астрель, 2014.
Из текстов
Кисет
Пожалуй, ничего не свете не люблю я сильней русского леса. Прекрасен он во все времена года и в любую погоду манит меня своей неповторимой красотой.
Хоть и живу я сам в большом городе и по происхождению человек городской, а не могу и недели прожить без леса – отложу все дела, забуду про хлопоты, сяду в электричку и через какие-нибудь полчаса уже шагаю по проселочной дороге, поглядывая вперед, ожидая встречи с моим зеленым другом.
Вот и в эту пятницу не удержался, встал раньше солнышка, позавтракал быстро, по-походному, сунул в карман штормовки пару яблок – и к вокзалу.
Взял билет до моей любимой станции, сел в электричку и поехал.
Еду, гляжу в окно. А там – начало мая, все распускается, зеленеет, душу радует. Мелькают встречные электрички, а в них людей полным-полно. Все в город едут, а я в пустом вагоне из города – к лесу. Чудно...
Доехал до места, вышел на перрон, посмотрел влево. А там на горизонте лес темнеет. И видно, что верха-то его зеленцой тронуты – еще неделя, и все зазеленеет. Вот радости-то мне будет!
Но, однако, гляжу – облака над лесом порозовели, вот-вот солнышко выкатится; надо поспешать, коль хочешь рассвет в лесу встретить. Сошел я с перрона и мимо небольшого поселка, мимо школы и каланчи пожарной заспешил в мои любимые места. Иду, а сам на облака поглядываю – боюсь опоздать к рассвету.
А кругом такая красота и тишь – сердце радуется!
Земля молодой травкой проклюнулась, по оврагам дымка стоит, и пахнет так, как только одной весной пахнуть может. От этого духа словно кровь в тебе закипает, и чувствуешь ты, что не сорок тебе с лишним, а все двадцать лет!
Прошел я по кромке поля, по жердочке пересек ручей и сразу в лесу оказался. Тут уж спешить некуда – нашел полянку знакомую, сел на поваленную березу и смотрю вокруг, наслаждаюсь.
Стоят окрест березки белоствольные – словно свечки, тянут ветки кверху, а на ветвях уже крошечные зеленые листочки, эдакий дым зеленый. Тут и солнышко уж поднялось, лучи-то вкось по стволам заскользили. Сразу и птицы запели сильней, и от травки молодой пар пошел. Ветерок утренний по верхам пробежал, закачались березки, запахло зеленью молодой.
Красота!
Сижу я, любуюсь, ан вдруг слышу– кто-то кашлянул сзади.
Вот, думаю, кого-то нелегкая принесла. И тут одному побыть не дадут. Оборачиваюсь. Вижу, идет ко мне, не торопясь, мужчина, лет, прямо скажем, солидных – из-под серой кепки виски совсем белые проглядывают. Телогрейка на нем, сапоги, рюкзак за плечами. И смотрит приветливо.
– Утро доброе, – говорит.
– Здравствуйте, – я ему отвечаю.
– Вы, – говорит, – разрешите мне тут посидеть немного, больно уж хороша поляна. Я вам не помешаю.
– Садитесь, – говорю, – пожалуйста. Места тут всем хватит.
– Да... – говорит он, вздохнув, – это верно. В лесу места много...
Спустил рюкзак на землю, сел.
Сидим мы, смотрим, как солнышко все выше да выше сквозь ветки пробирается. А я изредка на незнакомца поглядываю.
Снял он кепку, на березу положил. Вижу – голова у него совсем седая, словно мукой посыпана. Лицо морщинистое, пожилое, а вот глаза по-молодому горят, с огоньком.
Посидели мы еще минут несколько, он и говорит:
– Кто в лесу рассвет встречает, тот стар не бывает. Согласился я с такой мудростью.
– А вы, – говорю, – любите рассвет в лесу встречать?
– Люблю, – говорит.
– И часто встречаете?
– Да каждый день приходится. Удивился я.
– Вы, – говорю, – счастливый человек. Наверное, в поселке живете?
– Нет, – отвечает, – я не здешний. Я просто, – говорит, – по лесу хожу.
Вот, думаю, тебе и на. По лесу ходит. Может, думаю, разбойник какой или беглый?
А он словно мысли мои прочел – улыбнулся, морщинки возле глаз так и залучились.
– Вы, – говорит, – не думайте дурного. Я не сумасшедший и не преступник. Я травник. Травы, корешки лекарственные собираю и сдаю. Из них потом фармацевтическая фабрика лекарства делает. Этим и живу. Раньше в артели работал, а недавно один решил. Вот и хожу один...
– Так ведь, – говорю, – сейчас травы-то почти нет – только-только показалась.
– Правильно, – говорит, – я ландыши собираю.
– Как? Они ведь, – говорю, – отцвели...
– Тоже верно, – улыбается, – цветки-то отцвели, а плоды – в самый раз для сбора. Вот, полюбуйтесь...
И рюкзак свой потертый развязывает.
Подсел я ближе, смотрю, а в рюкзаке у него сплошь разные пакеты целлофановые: в одних – кора, в других – корешки. А он вынимает самый большой пакет, развязывает и говорит:
– Это и есть плоды ландышей. Они в медицине очень широко используются.
Гляжу, целый пакет красных бусинок, ландышами от них совсем не пахнет.
– Да, – говорю, – цветы-то я всегда замечал, а вот плоды – впервые вижу.
А незнакомец улыбается:
– Ничего, – говорит, – бывает. Вы, – говорит, – городской?
– Да, – говорю, – из города. Он улыбнулся и ничего не сказал.
А солнце уж поднялось, припекать стало. Незнакомец свой ватник-то скинул, рядом на березу положил. Под ватником у него военная гимнастерка без погон оказалась, а на ней целый квадрат орденских ленточек. Штук не меньше двадцати. Сразу видно – не обошла война человека. Щурится он на солнышко и достает из кармана кисет. И кисет, прямо скажем, странный. Не простой. Сам я курением никогда не баловался и во всех курительных тонкостях не силен. Но кисеты видел – приходилось давно еще, в детстве. Тогда многие старики курили трубки или самокрутки. И ничего, скажем, особенного в тех кисетах не было – обычные кожаные или матерчатые мешочки с табаком. А этот – особенный, весь потертый, с узором, со шнурком шелковым. Да и сшит из какой-то тонкой кожи, наподобие лайки. Видать, не нашего пошива.
Незнакомец его бережно на колени положил, развязал, достал бумажку и принялся за самокрутку.
Тут я не выдержал и спрашиваю:
– Простите, а что ж это у вас за кисет такой? Он повернулся, улыбается и переспрашивает:
– А какой – такой?
– Да, – говорю, – особенный. Басурманский прямо.
– Басурманский? – переспросил он и головой качнул. Хоть улыбаться не перестал, а в глазах что-то вроде укора промелькнуло.
– Эк вы, – говорит, – басурманский... Какой же он басурманский? Его самые что ни на есть русские руки сшили.
И замолчал.
Молчу и я. Неловко мне, что невпопад спросил человека.
А он тем временем свернул самокрутку, раскурил не торопясь, а кисет не убрал. Держит его на ладони, разглядывает. И в лице у него что-то суровое появилось, словно сразу постарело оно.
Посидел он так, покурил, а потом и говорит:
– Вот насчет того, что – необычный, это вы правильно сказали. Кисет этот и впрямь необычный. У меня с ним, прямо скажу, вся жизнь связана.
– Интересно, – говорю, – как же это так?
– Да вот так, – отвечает и, покуривая, на солнышко щурится. – История эта давно началась. Сорок лет назад. Ежели у вас и впрямь интерес к кисету имеется – расскажу вам эту историю.
– Конечно,– говорю,– расскажите. Мне действительно очень интересно послушать.
Докурил он, погасил окурок и принимается рассказывать.
– Родился, – говорит, – я в деревне Посохино, что под Ярославлем. Там детство мое белобрысое да босоногое прошло. Там и юноше-ствовать я начал. А тут – война. Не дала она мне, проклятая, даже и поцеловать мою подружку – двадцать третьего июня в восемнадцать лет пошел добровольцем.
Бросили нас, пацанов, под Киев. Из всего полка за три дня боев осталось сорок два человека. Все иссеченные, ободранные. Вышли из окружения. Потом отступали. А отступление, мил человек, это хуже смерти. Никому не пожелаю. Идем, бывало, через деревни, а бабы да старики выйдут, возле изб станут и стоят молча – смотрят. А мы – головы опустив, идем. Идем, а у меня так сердце в груди и переворачивается. А в глаза им взглянуть не могу... Так прошли мы до самого Смоленска, а там в одной деревеньке остановились на привал пятиминутный – ремень подтянуть да портянки переменить. И вот, мил человек, стукнул я в окошко одной избы – чтоб, значит, воды испить вынесли. И выходит ко мне девушка – моя ровесница. Красивая, синеглазая, русая коса до пояса. Я сразу и язык проглотил – думал, тут кроме стариков да старух и нет никого. А она без слов поняла мою просьбу, вынесла воды в ковшике медном и стоит. Я ту воду залпом выпил, и, признаюсь, показалась она тогда мне слаще всех вин и нектаров. Отер губы рукавом, передал ей ковшик и говорю:
– Спасибо тебе.
А она тоже на меня смотрит во все глаза, я ведь, не скрою, тогда парень видный был.
– На здоровье, – говорит. – А вы, – говорит, – курящий?
– Да, – говорю, – покуриваю слегка.
Тут она ушла и вскоре возвращается, а в руке у нее кисет. Вот этот самый кисет. В ту пору он совсем новый был. И молвит она мне такую речь:
– Этот кисет, товарищ солдат, сшила я недавно. Хотела своему брату послать, да вот пришла на него похоронка неделю назад. Погиб он под Гомелем. Возьмите вы этот кисет. В нем и табак хороший. Я еще до войны в городе покупала.
И протягивает мне кисет.
Ну, коли такое дело, взял я.
– Спасибо, – говорю. – А как тебя звать?
– Наташей.
– А я, – говорю, – Николай.
И тут она меня за руку берет и говорит:
– Вот что, Николай. Есть у меня к тебе одна просьба. Пообещай мне, что курить ты отныне бросишь и не закуришь до тех пор, пока наши Берлин не возьмут, одолеют врага, – тогда сразу и закури.
Удивился я такой просьбе и такой уверенности в нашей победе. Но сразу пообещал. И скажу вам прямо – от эдакой уверенности и сам я тогда словно силы набрался, крепче стал. Будто в сердце у меня какой-то поворот сделался. Всю войну кисет Наташи у сердца хранил, а глаза ее не мог забыть ни на час. Во время самых тяжких боев помнил я их и видел перед собой... Короче, ходил я огненными военными тропами все четыре года, Москву оборонял, Ленинград освобождал, потом на запад пошел. Брал Киев, брал Варшаву. Брал и Берлин. И рейхстаг брать мне пришлось. В то время был я капитаном, командовал батальоном. Трижды ранен, трижды контужен. Медалей – полная грудь. Четыре ордена. И вот, мил человек, взяли мы рейхстаг, добили зверя в его логове. И хоть тяжелый, кровавый бой был, а вспомнил я про Наташин наказ, как только закричали все вокруг «ура!» – достал кисет, развязал, насыпал табаку в клочок армейской газеты, свернул самокруточку и закурил. Закурил... И вот что скажу: слаще той самокрутки ничего не было. Курил я, а сам слезу кулаком вытирал. Как говорится – поработали, добили кровавого гада, теперь и покурить можно...
Ну, а потом пришла ко мне беда. День Победы, пора домой ехать, а тут нашлась в полку черная душа – оклеветала меня перед начальством, и арестовали солдата. Поехал я по злому навету в Сибирь лес валить. И валил его вплоть до двадцатого съезда нашей партии. И все это время кисет Наташин со мной был. Лежал у сердца. В лютые сибирские морозы согревал он меня, не давал духом пасть. А Наташино лицо так и стояло перед глазами. Тяжело мне пришлось – не скрою. Но – выжил, а главное – злобы не нажил. Вернули мне в пятьдесят шестом партбилет, устроили на работу в роно. И как только первые выходные выдались – сразу в Смоленскую область поехал. И аккурат в ту самую деревню. Быстро нашел ее. Да только Наташиного дома найти не смог. Нет его. В войну всю деревню немцы сожгли, после в сорок шестом ее заново строили. А Наташа, как мне в ихнем сельсовете сказали, еще в сорок первом в партизаны подалась. С тех пор ничего про нее не слыхали. Отряд был из небольших и вскоре ушел в Белоруссию. Вот, мил человек, дела какие. А главное, она ведь с бабушкой жила, родителей еще до войны потеряла. А бабуля уж давно померла. Так что концов родственных никаких не осталось. Но хоть фамилию узнал. Поляковой она была. Ну и начались поиски Наташи Поляковой. Ох и поскрипели тогда мои ботиночки. Четыре года искал я свою Наташу. И нашел. Нашел! Написали мне, что живет она в городе Одессе. Полякова Наталья Тимофеевна, 1923 года рождения. Взял я отпуск за свой счет и поехал в Одессу. Нашел улицу, нашел дом. Вошел во двор. Подсказали мне квартиру номер шесть. Стучу. И открывает мне моя Наташа. За шестнадцать лет она совсем не изменилась. Ну, чуть-чуть только. Косу не остригла, и глаза всё те же остались. Как два василька.
– Здравствуй, – говорю, – Наташа. Вот я тебя и нашел. А она смотрит так удивленно и спрашивает:
– А вы кто?
Тут я ей кисет показываю.
Она поглядела, руки к лицу поднесла, подняла так левую, а после юбку теребит, и так потрогает, потрогает и отпустит, а ногой качает и меня все тянет за рукава. А я стою с кисетом и плачу. А она присела, и ногами так поделает, поделает, и стала рукой колебать, чтобы выпрямить шнурок, а то он немного крив, когда не в натяжении, когда подается, но другой-то конец в натяжении, потому что в кисете был табак «Дукат». И вот так вот мы пошли, пошли в квартиру или, вернее, в комнату, а она была немаленькой. Наташа так головой покачает, покачает и снова рукой делает, чтобы подавить, чтобы я шел вдоль, вольно. А я кисет опустил и решил возле шифоньера. И тут всё положенное, как последовательно говорили о главном, о фотографиях. Я плакать не умел, но стал говорить. Я говорю, мил человек, что работаю и делаю разные заказы по поводу чистого. И замечания. И она улыбается, потому что тоже знаком какой выброс, какое скольжение, располагает к ужину.
– Садитесь, садитесь. Это же наше дорогое.
А я говорю, почему мы так вот расположены и не слишком думали, что я был печатником там или чтоб знал, как надо прислонить правильно?
Или, может, я знал меньше?
Или перхоть была?
Они же понимали, что пол там как раз, даже другое больше, и не знал, почему я верил.
А я что – не брал половины?
Я же райком в утро тревожил и знал все телефонограммы.
Они проверяли. Это шло через Софроню прямиком, даже если там указывалось через десятку, двойку, шестерку.
И смотрели.
Но верить, что разведение точно, и понимать, когда листы в руках были, – отношение не книги. Не по книге. И не братство тесное, не точное. Мы понимали, почему тогда на каждом тяжелом углу говорили: «За-пахундрия». Это было там первое действие по проверке. Точная дата и сразу – сигнал, сигнализированные, нелишенные, а после только – правильная почта, правильное золото. Жизнь была правильная. И жили правильно, потому что я видел, как намечалось, как выровняли по чистой сердцевине, избавили от этого вот лишнего веса.
Я понимаю, что ты говорила мне, когда так вот наклонишься, наклонишься и голенькая показываешь мне молочное видо, где гнилое бридо. Я знал, что именно спереди есть молочное видо, а сзади между белыми – гнилое бридо, а чуть повыше, если так вот верить и водеть – будет и мокрое бридо, то есть мокренькое бридо, очень я понимал.
Я уверен, что простые человеческие условия будут хорошо понимать и главное – обнимать. А обниматься – мы не понимали, почему я думал, что обниматься можно только за молочное видо.
Обниматься, я ведь очаровательно помнил, что обниматься против потока, против уяснения необходимо правильно. И обнимались очень правильно.
Простое расписывание всего необходимого мы извлечем.
Я уверен, что я буду делать самое твердое, неподвластное.
Молочное видо мы уневолим шелком.
Гнилое бридо необходимо понимать как коричневый творог.
Мокрое бридо – это память всего человечества.
А кисет?
С кисетом было трудно, мил человек.
Я помню, ночью, бывало встанешь – полшестого тьма за окном фрамуга насквозь промерзла позавтракаешь чаем пустым и на вокзал а там мешки с углем разгружать в двенадцать обед на кухню зайдешь а там пар как в бане повара стоят возле чанов, а в чанах там булькает клокочет варят головы у пленных отрубанные в муке в муке там в клейстере и запах богатый идет так слюною весь изойдешься повар там был знакомый Эраст ты мигнешь он отворотится этот Эраст а ты рукавами ватника голову из чана хвать да за полу да на двор в снег бросишь шабер из валенка дерг да по темени тюк тюк расколупаешь черепок на мозги и ешь и ешь ешь не ох наешься так что вспотеешь аж вот как жили а теперь вон в магазинах и не бывает совсем я ходил я кланялся просил что ж они уважить фронтовика не могут почему нет в магазинах это не дело я ведь мил человек прекрасно разбирался во всем точно сделано что я понимаю когда надо делать правильно когда промерять обниматься надо только за молочное видо в этом простое равновесие.
Так что, в соответствии с упомянутым, мы положим правильное:
Молочное видо будем понимать как нетто.
Гнилое бридо – очищенный коричневый или корневой творог.
Мокрое бридо – простейший реактор.
А кисет?
С кисетом было трудненько, мил человек.
Я помню он тогда меня разбудил открыл дверь приглашает а там Ксения обугленная и лежит господи я так и присел черная как головешка а рядом червь тот самый на белой простыне толстенький не приведи господь как поросенок и весь белый-белый в кольцах таких и блестят от жиру-то а сам-то еле шевелится наелся чего уж там ну я стою а Егор Иванович в слезы тут старухи пришли покровские простынь за четыре угла да червя с молитвою и вынесли а он как заскрипит гад такой аж всех передернуло ну вынесли во двор а там уж Миша с Петром в сетках с дымарями стоят улей наготове держат открыли крышку рогожу оторвали и прочь а старухи червя в улей вывалили пчелы его и стали поедом есть а Петр крышкой привалил так ведь до вечера скрипел окаянный из-под крышки.
Так что, в соответствии с упомянутым, мы положим правильное:
Молочное видо будем расценивать мокрою манною.
Гнилое бридо – свежий коричневый творог.
Мокрое бридо – шахта второго прохода.
А кисет?
С кисетом было трудненько, мил человек.
Я помню утром команду дали всех построили Соловьев приказал зачитать каждому в руки по лопате и вперед копаем копаем а там все стена да стена часа четыре прокопали пока торец показался ну тут Соловьев рукой махнул перекур сели покурили поели у кого что было потом опять копаем копаем наконец другой торец выглянул подвели двадцать шесть домкратов покачали поднялась еще покачали еще поднялась саперы бревна всунули нажали кроптофу стали открывать а там замки замки пришлось спиливать только потом открыли и поползло из-под нее это Степа страшно сказать целые тонны вшей я такого никогда не видел просто волны целые и все по руслу копанному идут и тут Соловьев кричит помпы помпы так вас перетак Жлуктов с прапором запустили и давай качать а они шуршат как не знаю что песок что ли или нет не как песок а как пыль что ли и пахнет так я не знаю как это сказать ну пахнет вшами в общем и это прямо так неожиданно было я и не знал и Сережка тоже не знал.
Так что, в соответствии с упомянутым, мы положим правильное:
Молочное видо будем учитывать как необходимые белила.
Гнилое бридо – коричневый творог.
Мокрое бридо – плесень подзалупная.
А кисет?
С кисетом было трудненько, мил человек.
Я помню растолкал он нас с Аней тогда с утречка показал коробки вороха и говорит надо быстрей сортировать а мы уж готовы мы тут же полезли по полкам и за работу и вот сидим сортируем а я у Ани и спрашиваю про тот случай ну как все было а она и стала рассказывать она говорит что Маша когда беременная ходила то еще тогда все удивлялись что живот маленький хотя уж и седьмой месяц и восьмой и девятый а когда родила так совсем было удивительно маленький мальчик то есть не то что маленький а зародыш он на ладони умещался и сначала отдали их в больницу на сохранение но он же нормальный доношенный и живой но после их выписали и они дома были и он стал расти но не так как надо то есть не весь а у него стала как бы вытягиваться грудная клетка то есть низ и верх не рос а промежуток вытягивался и он так вот вытягивался она говорит он лежал как колбаса а после еще больше вытянулся и стал ползать как гусеница и совсем не плакал ничего а она ему давала из пипетки молоко и детское питание а после взяла его и поехала к своим потому что все стали об этом говорить и вот два года ее не было и со свекровью они поругались она не писала а после свекровь решила сама к ним поехать и поехала а вернулась вся седая и ничего не говорила только деньги Маше посылала и плакала по ночам и тогда Аня с Андреем поехали но их в дом не пустили и Маша с Аней грубо говорила через дверь и Аня видела что у них окна все зашторены глухо а больше ничего не знает.
Так что, в соответствии с упомянутым, мы положим правильное:
Молочное видо – это сисоло потненько.
Гнилое бридо – это просто пирог.
Мокрое бридо – это ведро живых вшей.(Митин журнал. 1986, № 11)