Пространство и русская литература
Дорогие друзья, уважаемые коллеги!
Я благодарен жюри за присуждение Премии Андрея Белого моей книге «В сердце воздуха: К поискам сокровенных пространств». Мне дороги имя и дело Андрея Белого – одного из величайших русских писателей. Присуждение этой премии крайне важно для меня как признание той пограничной области текстов, в которой я, человек пространства, пытаюсь нащупывать, находить новые пути.
Андрей Белый – первооткрыватель темы географических образов в русской культуре. Вот что он написал с Кавказа, из грузинских Коджор в письме Борису Пастернаку 1928 года, осмысляя горы:
«Странно, что горы зарисовываемы не в словесных образах, а в мыслях, которые они навевают; прежде чем дать словесный образ, надо месяцами учитьсяувидеть; и по увиденному словесно сложить. Да и то: сложенное бабахнет неуклюже по уху, как мои «тулобахи». А вот испарения гор – легко и просто сочатся во мне отвлечёнными мыслями; и в частности Коджорский ландшафт, не поддаваясь словесно, прошёл целиком в мою мысль; мыслюгеографически; и описываю ландшафты в возникающих во мне философемах и в мысленных подглядах».
Примерно в том же ключе, развивая свои мысли уже в настоящие горные медитации, пишет он немного позже, из Красной Поляны, Иванову-Разумнику. Пространство – естественная среда для гениального языкового экспериментатора.
Я хотел бы далее коснуться темы взаимодействия пространства и русской литературы.
Эта тема звучит во мне, охватывает меня, постоянно расширяется. Как пространство проникает в русскую литературу, или же – наоборот – как русская литература проникается пространством, опространствляется?
Дело не в отдельных произведениях или же писателях и поэтах, хотя о них пойдёт речь. Тут интереснее всего проникновение чего-то (пространства?) в строй языка, ощущающего себя армией, войском, ордой.
Возможен вопрос: когда это случилось, когда это произошло? Пространство русского языка, дотоле «дикое» в своей пространственной девственности, нетронутости, подземной пространственности, как бы вдруг, неожиданно, меняется, взрывается, поворачивается, расширяется своей собственной литературой, становящейся – своими текстами – пространственной, образно-географической, метагеографической. Ведь пространство – заметим – это мощная дисциплина расширения и захвата самого себя. И только так – захватив самого себя – ты становишься языком-пространством. (Кто этот «ты»: наверное, любой автор, вместе с собственным текстом / текстами, осознающий себя «литературой» как таковой).
Решающий удар, толчок в этом направлении происходит в 1910-1920-х годах. Казалось бы, внешне всё очень просто: мы видим кусок русской литературы, составной части русского авангарда, прихватившей с собой дичающих-дичащихся символистов и модернистов.
Изначальная «формула успеха»: Хлебников и Платонов. Транзитология языка, рушащего обычно-привычную географию. Мы не видим уже пейзажа, мы видим космос распадающегося воздуха.
Кто же идёт на помощь? Какова новая «техника» атомных, взрывных литературных корпускул? Я говорю только о первой половине XX века, и в ней это – Андрей Белый и Осип Мандельштам. Вот те горы и перспективы пространственно напряжённого, запряжённого синтаксиса, обвалы полубезумных речений, стареющих шедеврами зеркального воздуха.
Но кто и что между ними, в зазорах разоренных словесных гнёзд и кочевий?
Я хотел бы забыть Маяковского – слишком уж старомоден его миф языка-без-пространства, не находящего самого себя – в собственном месте.
Мускулы языка могут быть трагичны и изящны: так мы увидим тело «Сестры моей жизни».
Не иначе как дождь, ливень, река языка – разлившаяся, распухшая – забывшая литературу самой же обнажённой литературой – сквозит, нарывает, топит цветаевским звуковым надрывом. Вся русская литература чуть было не задохнулась в голосовых расселинах цветаевских языковых селей.
Но слава Богу…
И как бы в скобках: обэриуты спасли язык, но проиграли литературу.
Но что дальше?
Литература как пространство.
…Как пространство.
Наверное, в этом есть глубинная самосознающая ось – не мысли даже – и необраза, не первопричины языка, но его млеюще-мелеющей скудости, плоскостности, устремлённости в разорванный надвое звук, в распадающийся текст словесной руки-реки.
Китаем языка своего жива русская литература.
Где невозможно дотянуться до пустоты вертикально-сакрального письма, там берёт она своё – ударом холодного воздуха, арктичностью белеющих губ.
Но в сторону.
Языковая дороговизна Пруста и Джойса, обмирающая косность бескостного Кафки, пунцово-циклический язык Флэна О’Брайена – грозят «вторым Возрождением» языка бесконечного времени, тяжкого своей до-пространственной вечностью.
А Беккет застрелился своим собственным языком, упав в пространство-без-литературы.
Что же,
что же остаётся от литературы – тем более: русской?
Распадаясь на
азию пронзительных образов и
европу рокадных смыслов,
она упорно грезится устюртом языковых набегов,
несметным расширением богатства телесного,
видящего себя внутренней границей
внешнего –
текстовой,
текстуальной
не-у-местностью
самого
пространства.