Рид Грачев

Борис Иванов

Как случилось, что студенты ЛГУ, учившиеся в середине пятидесятых годов на филфаке, а затем ставшие известными своим нонконформизмом, уже тогда перезна­комились друг с другом? Как они нашли друг друга среди сотен и сотен своих нор­мальных коллег? Какие признаки выделяли их? Татьяна Никольская, которая хоро­шо знала молодых людей этого круга и много раз писала о поэтах, которые были названы «университетскими поэтами», или поэтами «филологической школы», от­метила в их поведении демонстративность вызова так называемым «общепринятым нормам». Надеть косоворотки, записывать лекции гусиными перьями, хлебать тюрю из котелка деревянными ложками – вызов, которому можно придать много­значный смысл, в том числе политический. Суть: избран жанр – обратить на себя внимание, сделать свою личность индивидуальным публичным знаком. Это значит, в той или иной степени эпатировать окружающих. Но поступок, вместе с тем, мо­жет быть воспринят как предложение, обращенное к другим изменить свое поведе­ние – трансформировать «общепринятое».

В студенческих аудиториях «индивидуалы» не могли не заметить друг друга. Для этого не обязательно было читать стихи на студенческих вечерах или надевать косоворотки. Для этого не нужно было даже быть поэтом. В их круг входили «эн­циклопедист» Владимир Герасимов, уже тогда удивлявший своей литературовед­ческой осведомленностью, Вадим Крейденков (теперь профессор славистики, изве­стный публикатор, комментатор, историк литературы Серебряного века, ныне жи­вущий в США – Вадим Крейд) и Рид Грачев. Перечень имен можно было бы про­должить и назвать студентов, выпустивших один из первых в Ленинграде (и, возможно, в стране) литературный самиздатский журнал «Голубой бутон». Но оста­новимся на Риде Грачеве. И на возрастной эволюции жанра «вызова»: от публично­го эпатажа к литературному творчеству.

Рид не был поэтом, хотя в начале шестидесятых напишет несколько замеча­тельных стихотворений, – он сочиняет огромную статью о модернизме, о журнале «Мир искусства» и приносит ее в редколлегию университетской стенгазеты «Фило­лог», которая, будучи помещенной, вызвала бы грандиозный скандал. Предложил ее не ради самого скандала – для него это был естественный поступок. Не была ли неестественной сама газета филологического факультета, которая публиковала очерки, стихи, фото о работе студентов на картошке, отчеты профкома и пр., но ни слова о положении в советской литературе – ни о смелой статье преподавателя фа­культета Федора Абрамова «Люди колхозной деревни в послевоенной прозе (Лите­ратурные заметки)», ни о романе «Не хлебом единым» В. Дудинцева, встреча с кото­рым на факультете не забудется никому, кто в ней участвовал. Вызов общепринято­му («советизму»), как видим, готов был развернуться в постановку новых проблем, завязать новые узлы на нитях общения, творчества, культуры, если бы они, студен­ты, были нужны власти в качестве профессионально подготовленных свободных участников культурной жизни страны, а не сервильных госслужащих департамента «советская культура». Но те, кто «бузил», «гусарил», не исправились (по крайней мере, многие), они оказались в числе зачинателей новой литературы.

Рид Грачев родился в Ленинграде в 1935 году. То, что я узнал из разных источ­ников о его матери, до странности напоминало биографию Ольги Берггольц. И Маули Вите (подлинная фамилия Рида – Вите), и Берггольц работали в газетах, Берг­гольц – в многотиражке завода «Электросила», Вите – завода «Большевик». Бергольц послали по партийной разверстке на укрепление провинциальной печати в Казахстан, Маули командировали в г. Иваново, откуда она вернулась беременной. Не знаю, писала ли мать Рида стихи, но, вероятно, могла бы написать как Ольга Берггольц:

А я затем хочу и буду жить,
Чтоб всю ее, как дань людскому братству,
На жертвенник всемирный положить.

Я говорил об уловимом сходстве судеб, еще не зная о том, что они были близко знакомы. Отца Рид никогда не увидит. Бабушка Рида спасет жизнь своему внуку. Она – медик – устраивает его в детский дом, который эвакуируют из Ленинграда на Урал. В блокадную зиму она и ее дочь умирают от голода.

Восемь лет провел Грачев в детском доме. В 1949-м родной дядя перевозит племянника в Ригу, в свою семью. Рид самостоятельно изучал французский язык, занимался в музыкальной школе. В 1953-м поступил на отделение журналистики филфака ЛГУ.

Несколько деталей к его портрету студенческих лет из письма В. Крейденкова: «Он подошел ко мне на факультете, как будто мы с ним были давно знакомы, и заговорил. Я не раз наблюдал его легкость знакомиться с людьми... Оказалось, что мы оба живем в общежитии на Мытне. Тогда нача­лись наши ежевечерние встречи. Мы ходили туда-сюда многие километры по длинным коридорам и разговаривали на тысячу и одну тему. Помню его увлеченне Юрием Олешей, из повести « Зависть» цитировал наизусть... Читал только что переизданного Бабеля, ему, видимо, нравились красочность и краткость, крепкость его прозы. При мне он писал рассказ «Дом увечных вои­нов» (Переименован при издании в «Дом на окраине». – Б.И.), я видел этот дом, он где-то на островах... Был несчастливо влюблен... травился люмина­лом. Я приходил к нему в больницу на Васильевском. Мы переговаривались через окно... Время от времени оживлялся какой-нибудь собственной мыслью. Он был человеком неисчерпаемым...

Встретил Рида случайно на улице. Я тогда был горячим энтузиастом ве­данты... Сразу завязался философский разговор... Он вдруг остановился, по­смотрел на меня и сказал: «Вадя, ты весь вооружен». Ридову уму восточная философия была чужда, но то, что он сказал, было в ключе восточной мудрос­ти. Лишь позднее я стал размышлять на тему дзен-буддийской незащищеннос­ти... У Рида была спонтанная открытость бытию – открытость незаурядно широкая» (письмо от 5 марта 1999).

После окончания университета Рид один год проработал в рижской комсомоль­ской газете. В коллективном сборнике начинающих ленинградских прозаиков был опубликован его рассказ «Светлячок» («Песни на рассвете»). Возвратившись в Ле­нинград, как детдомовец получил жилплощадь и был полон творческих планов. О нем заговорили как-то сразу. Редакторы журналов не жалели комплиментов, извес­тные писатели охотно встречались с ним, он был интересен Тамаре Хмельницкой, которая взяла под присмотр его бытовую сторону жизни, Науму Берковскому, Ли­дии Гинзбург, Давиду Дару, Федору Абрамову, Ефиму Эткинду, который привлек его к работе над книгой «Писатели Франции» – для нее Грачев написал биографи­ческий очерк о Верлене. В комнатушку на ул. Желябова потянулась молодая литера­турная братия. Там можно было увидеть поэтов А. Кушнера и Г. Горбовского, проза­иков Майю Данини, Сергея Вольфа, Андрея Битова и массу другого пишущего и не пишущего народа. Впервые я увидел Бродского, когда он прощался с Грачевым, которому принес на отзыв поэму «Шествие». И со всеми – со старыми профессора­ми и писателями и своими сверстниками – он яростно спорил.

Целое литературное явление конца пятидесятых – начала шестидесятых годов было названо «эстрадной поэзией». Ее отличала установка на непосредственное воздействие на слушателя – использование риторических интонаций и экспрессио­нистских деталей, прозрачный подтекст социально-политической злободневности. Грачев свои собственные речи – ему было неважно, кто и сколько человек его в этот момент слушали – сделал произведениями вдохновенной публицистики. У него было необычайно острое видение состояния нашего общества и, опережающее со­бытия, понимание культурно-исторического тупика. Он стал известен как носитель смелых новых идей, врач-целитель, снимающий ту оторопь, которую наводила на человека охватывающая его со всех сторон действительность. Ему удавалось ста­вить слушателей в центр какой-нибудь обшей проблемы и, опережая мысли собе­седника, буквально заворожить его своими блестящими импровизациями. Это были монологи, в которых он поднимался до высоких прозрений. Знавшие его со­гласятся, что в эти моменты в его речах сверкали искры гениальности.

В те непроясненные настроения оппозиционности, которые тогда владели мо­лодым поколением, он пытался внести нравственный смысл. Он не столько крити­ковал систему, сколько человека, демонстрируя, сколько лжи, ханжества, ограни­ченности, извращенных представлений несет в себе каждый. Доставалось и собе­седнику, если он пытался эту действительность оправдать, и он уходил от Грачева сконфуженным и просветленным.

А между тем его литературные дела шли плохо. Рассказы попадали в печать с трудом. С редактором, пригласившим его участвовать в переводах и в комментиро­вании текстов сборника, посвященного Сент-Экзюпери, возник конфликт принци­пиального свойства. Его письмо редактору (один из образцов замечательной грачевской публицистики), конечно, усложнило их отношения. Жестокая нужда дер­жала за горло. Несколько месяцев проработал на мебельной фабрике (см. повесть «Адамчик»). Женился, но к семейной жизни не был способен. Большие надежды он возлагал на повесть «Адамчик», которую журнал «Нева» решил печатать, заключил с автором договор, выплатил аванс, типография уже набрала текст... Публикация поставила бы Грачева в ряд первых молодых писателей России... Но партийная бди­тельность в очередной раз одержала свою победу над талантом и правдой: набор был рассыпан. В 1964 году у Р. Г. произошел душевный срыв – попал в больницу. Там, поправляясь, перевел большую часть «Мифа о Сизифе» А. Камю. В перепечат­ках это знаменитое эссе распространилось по городу.

Т. Хмельницкая, Д. Дар, Е. Эткинд и некоторые другие писатели старшего по­коления поддерживали его. С их помощью в издательстве «Советский писатель» вышел сборник рассказов Грачева, но без главных его вещей. С этим сборником Рида приняли в Союз писателей.

Его внутреннее развитие во второй половине шестидесятых годов продолжа­лось. Он почти не пишет прозу, но активно общается, пробует осмыслить то, что происходит с ним и другими, со страной и ее культурой. Цикл эссе, среди которых особенно выделяются «Настоящий современный писатель», «Значащее отсут­ствие», – документы эпохи, равные по своему смыслу «Жить не по лжи» А. Солже­ницына, письмам А. Сахарова правительству СССР. Но одинокий, ослабленный болезнью, он не решается их пустить по рукам или предоставить зарубежным жур­налистам. Эти произведения были обнаружены в его архиве в конце восьмидесятых годов и опубликованы в сборнике сочинений, увидевшем свет лишь в 1995 году (1). Эти эссе сконцентрировали главные темы его размышлений и дают представление о тех импровизациях, о которых шла речь выше.

Герои рассказов Грачева – «маленькие люди», дети и подростки, мелкие служа­щие и рабочие. Их жизнь проходит на производстве, на улицах, в городском транс­порте, в коммуналках – в тесной социальной среде. В рассказе «Некоторое время» есть пронзительно верная характеристика социального самочувствия: «Когда они вошли, я хотел кинуться к окну, мне показалось, что комнаты не стало: есть только окно и дверь, а между ними я, стиснутый уже со всех сторон, лишен­ный пространства жизни, да и времени тоже». Взрослые в рассказах мало отли­чаются от детей – у них взамен воспитателей начальство. В жизнь первых и вторых бесцеремонно вторгаются чужие люди. В этом тесном бесцеремонном социальном мире рефлексия людей на происходящее обрывочна и бессистемна, личностные биографии невозможны, есть лишь истории выживания, приспособления, конфлик­тов, старения.

Эта социальная действительность не консолидирована развитым обществен­ным сознанием или хотя бы простыми моральными правилами. Поэтому возникаю­щие конфликты люди разрешать не способны, оракулами служат начальники, чи­новники, милиция. Официальность – основа порядка, но сам порядок формален и бездушен. Рид Грачев – один из первых художников – исследователей РЕАЛЬНОГО СОЦИАЛИЗМА.

Зрелая проза Грачева начинается с рассказов «Помидоры», «Машина», «Зуб болит». Эта проза приводила многих в недоумение оголенностью, краткостью, ас­кетизмом письма. Это рассказы – притчи, написанные как очерковые зарисовки (не забудем: Грачев по образованию журналист) – типичная проза для чтения между строк. В беседах Грачев с удовольствием разъяснял их содержание; в некоторых случаях он возлагал чрезмерные надежды на проницательность читателя.

Рассказ «Помидоры» (его можно было бы назвать за краткость «миниатю­рой») не содержит ни одного намека на заложенный в нем обобщающий смысл. В сибирский поселок частник привозит помидоры, прекрасные плоды земли. На этих плодах надстраиваются безобразия социальных отношений: обмана, корыс­ти, насилия. В миниатюре заключена мысль о Природе, которую калечит Социум.

В рассказе «Машина» также нет обобщения. Его роль замещена словом, которое много раз повторяет мальчик: «Машина! Машина! Машина!» На его глазах грузовик раздавил другого мальчика, играющего на мостовой. Машина – это лик темной угрозы, обрастающий в восприятии читателя при повторении коннотивными оттенками. При этом он мог не обратить внимание на слова тет­ки мальчика. Она сообщила мальчику, что его мать умерла, «а он не заплачет. Бесчувственный звереныш». «Машина», «бесчувственный звереныш», тетка, которая бьет племянника, – все получает общий знаменатель социального урод­ства.

Рефрен «Зуб болит!» сопровождает одноименный рассказ. На восприятие рас­сказа влияют не столько те злоключения, что выпадают на долю героя рассказа, – рефрен призван разбудить ощущение наших собственных болей, которые заглуша­ются привычкой к окружающему бездушию, отсутствием надежд на то, что жиз­ненный порядок может быть изменен. Переворот, так думал Грачев, должен про­изойти в самом восприятии людьми действительности. Советская литература вос­певала человека-«шестеренку», человека-«винтика»; человек-гвоздь относился к категории людей высшего качества. Система «железных людей» была построена. И Грачев показывал в своих произведениях, каковы взаимоотношения между этими людьми в стране победившего социализма.

В рассказе «Натка» Грачев использует те же методы: анализирует происходя­щее на молекулярном уровне. Детдомовцев Натку и Сеню притягивает друг к другу. В их отношениях появляются забота, доброта, нежность – то, чего они лишены. Происходит то, что можно назвать естественной регенерацией человеческой мора­ли. Но заводила детдомовских мальчишек установил правило: в свою компанию принимает лишь тех, кто презирает девочек и груб с ними. После внутренней борь­бы Сеня подчиняется этому требованию, он хочет быть «как все». Естественное искреннее чувство разрушено. И здесь, в детском мире, социум одерживает над ним победу.

Противопоставление естественного, непосредственного в человеке идеологи­ческому, социальному было общим для новой «молодой литературы» – для прозы Юрия Казакова, В. Аксёнова, Г. Горышина, Б. Сергуненкова, А. Битова, О. Базунова, в стихах раннего Е. Евтушенко, Г. Горбовского. У Рида Грачева оно замечательно точно выражено в стихотворении, написанном в 1962 году.

Среди растений,
стриженных в кружок,
среди прямых
и на ногах стоящих -
наклонное, прозрачное,
дружок,
лишь ты еще подобна настоящим.

Растения
предохраняют тут
от бесконечных повторений,
от преждевременных потуг,
от преждевременных рождений.

Я слышу крик
твоих наклонных рук,
я жду твоих
волшебных превращений...
Я падаю.
Я твой наклонный друг.
Наклонный друг
наклонных ощущений.

Это гимн естественности, непосредственности, перехода от парадигмы «вер­тикали», волевых порывов – к доверию, к «наклону», происходящему в человеке. Жизнь растений служит образцом «волшебных превращений» человека.

В рассказе «Ничей брат», в повести «Адамчик» главные герои хотят понять, по каким правилам живут люди. Ответа нет. В «Ничьем брате» детдомовец по прозви­щу Мясник хочет знать, за что его ударили братья по прозвищу Синяки. Они отвеча­ют ему так:

– Потому что – Пыс!

– Потому что – Дрыс!

В этом необъяснимом недобром мире есть пример, который напрягает мысль маленького мальчика. У детдомовца Кораблева есть старший брат, который дает ему деньги и защищает. В сознании Мясника появляется просвет, в его воображе­нии выстраивается образ «всехного брата». Так и старик Гедали в одноименном рассказе И. Бабеля мечтал об «интернационале добрых людей».

Спросив Грачева о том или ином человеке, часто можно было услышать та­кой ответ: «Никакой!» В XIX веке русская литература открыла «лишних людей» (Чацкий, Онегин, Печорин, Бельтов...) – с этими персонажами связана целая эпо­ха становления русского классического реализма. Грачев открывает никакого че­ловека, которого позднее, уже в семидесятые годы, обнаружит и Г. Померанц в статье о человеке «без определений». «Никакой человек» станет героем повести «Кое-что о Мухине» Аркадия Бартова и прототипом многих других персонажей в поэзии и прозе соцарта уже в восьмидесятые годы. «Никакой человек» был про­дуктом той разрушительной работы, которая началась в стране с первого года большевистского переворота: живые традиционные семейные, религиозные, хо­зяйственные, этнические, культурные, сословные связи беспощадно разрушались и замещались унифицированной бюрократической командной системой. Ее абсо­лютное господство было возможно лишь при личной разобщенности людей. За­долго до того, как эта система рухнет, Грачев поставил диагноз: межличностные связи людей лишены нравственных целей и скреп. Отсюда следовал вывод: «...нет и настоящего современного общества. А это значит, что у каждого живущего человека – сознает он или нет – отнято чувство общности с себе подобными, и он оказывается замкнутой изолированной системой» (эссе «Настоящий современный писатель»).

Герой повести «Адамчик» много раз с недоумением повторяет: «Ничего не понимаю! Ничего не понимаю!» Он хочет понять как раз то, что окружающих его людей объединяет, то, к чему бы он мог приобщиться. Название повести знаковое. Как будто не было ни Авеля, ни Каина, ни египетского плена, ни великих пророков. Случайно встреченный Адамчиком человек в разговоре упоминает имя Христа, но оно ему ничего не говорит. Он – чистая возможность, и таков, как его окружение. Его бьют – и он может под настроение ударить, он может быть гру­бым и отзывчивым, расчетливым и щедрым, работать кое-как и быть старатель­ным. Он воплощает в себе тот нравственный хаос, в который погружено все об­щество.

Адамчик тянется к тому, что сближает людей. У него повышается самооценка, когда узнает, что его группа крови подходит всем. Он счастлив, когда у него появил­ся друг. Но диалоги между друзьями напоминают диалоги пьес Э. Ионеско:

– Слушай, друг, меня один кирюха обжулил, когда я мотоцикл покупал!

– А у меня есть мотороллер.

– Друг, видишь, Юрка пошел? У него импульсы.

– А у меня папа офицер. Полковник... и т. д.

Не случайно в конце повести появляется глухонемой – Гриша. Гриша обходит­ся без слов – работает на конвейере и мычит. Отсутствие речи ему не мешает. «Ты молодец, – говорит ему Адамчик. – Ты, Гриша, парень хоть куда...»

Грачев уже в начале шестидесятых увидел: состояние советского общества таково, что оно не способно ни осознать, ни выразить, ни тем более разрешить свои запущенные проблемы. Если тема бюрократизма в советской литературе трактовалась, как бездушный консерватизм и формализм, противодействующие «воле партии», «инициативе народных масс», молодой писатель видел, что официалыцина пустила корни в эти массы, вытеснила собственно общественные нор­мы, основанные на уважении личности и ее интересов, боязни общественного осуждения. Этим, думается, объясняется особенность творческой биографии Гра­чева. Он не стал сатириком, хотя несколько его рассказов – «Научный случай», «Молодость», «Нет голоса», «Диспут о счастье» – написаны под ощутимым влия­нием зощенковской иронии и издевки. Нет смысла поносить и высмеивать слабо­сти больного.

Проза Грачева обрывается на рассказе «Будни Логинова» (первоначальное на­звание «Смерть Логинова») – опыте художественного исследования современника, обжившегося в кабинетах власти. Аморальность, потребительство, зашоренность сознания разлагают правящий класс. Кризис власти – часть того кризиса, который охватил страну. На этом пессимистическом итоге Грачев не останавливается. В конце шестидесятых годов пишет цикл эссе, в которых излагает свое видение истори­ческой ситуации и перспективы выхода из кризиса.

Грачев разделяет убеждение Сент-Экзюпери, что главная проблема времени – проблема человеческих отношений. Понимая эту проблему прежде всего как про­блему общения, в эссе «Настоящий современный писатель» он пишет: «Есть толь­ко один тип человека в обществе, живущего в непрерывном диалоге с совре­менниками. Это писатель. <...> Писатель – не химера, не выдумка... Писатель есть сущность, неотъемлемая от жизни... Писателя нельзя синтезировать, его нельзя заказать, его нельзя утвердить, его нельзя и запретить... Нет настояще­го современного писателя, нет и настоящего современного общества».

Это эссе яркий пример литературоцентристского мышления. Литература Гра­чевым понимается как духовный авангард нации, который ее формирует и ее куль­турно-историческое развитие направляет. Вместе с тем, для «настоящего писателя» нужно создать необходимые условия: «...нужна культура отношений, делающая возможным его свободное участие в духовной жизни общества...». И, следователь­но, кто-то и что-то, кроме «настоящего писателя» и литературы, должны преобразо­вать общество, раскрепостить духовную жизнь, чтобы этот писатель вышел нако­нец на арену. Это очевидное противоречие объясняется еще не окончательно утра­ченной верой в то, что власть способна воспринимать полезные для страны подсказки. Эту веру в «социализм с человеческим лицом» разделяли многие шес­тидесятники. С этой утопией Грачев вскоре расстанется, что видно по эссе, напи­санным, по-видимому, позднее. Он задаст советской власти вопрос: «Кто убил народную душу? Кто превратил школу, печать, огромный издающий аппарат в памятник русской литературе – кровавой ране русской души?» В главном Грачев был прав: духовная автократия литературы в России является историческим фактом не только в дореволюционной период. Ход событий подтверждал, что именно «настоящие писатели» окажутся для многомиллионной страны в послесталинское время посредником между «общезначимым» содержанием и читателями.

Вокруг повести Эренбурга «Оттепель», вокруг «Доктора Живаго» Пастернака, журналов «Юность» и «Новый мир», дела Бродского, процесса над Синявским и Даниэлем, судьбы и творчества Солженицына завязываются узлы, вызывающие пробуждение и развитие общественной мысли. «Настоящие писатели» возвратили советскому читателю спасительное чувство достоверности, равноценное возвраще­нию слепому зрения. В семидесятые годы неподцензурная литература стала много­значным фактором независимого духовного развития общественного самосознания страны.

В шестидесятые годы Грачев скептически реагировал на идею писательской солидарности. Возможно, в семидесятые он, напротив, был бы ее пропагандистом.

Писатель читал «Переписку из двух углов» Вячеслава Иванова и Михаила Гершензона и знаменитый сборник «Вехи», в центре которых тема интеллигенции. В луч­шем своем сочинении «Значащее отсутствие» многозначительна двойственность его утверждений – с одной стороны, он заявляет, интеллигенции нет, с другой: «Мы должны добиться прекращения преследований интеллигенции... Мы должны позволить оставшимся в живых интеллигентам высказаться по основным вопросам жизни. <...> Хватит доверять моральным паразитам, эксплуатирующим разум, волю и труд». Грачев, как видим, выступил против позиции авторов «Вех», и против Гершензона в споре с В. Ивановым. Будущее страны он связывал с деятельностью интеллигенции и победой культуры над стихийными качаниями ис­тории.

Эссе написано на изломе духовной эволюции страны: интеллигенция отсут­ствует – нет тех, кто взял бы на себя жертвенную миссию заговорить от имени мол­чаливого большинства замордованного населения, но интеллигенция есть, она уже существует, поскольку появились люди, осознавшие свою ответственность за дру­гих в годину нравственного и духовного обнищания человека. Интеллигент в созна­нии Грачева сливался по задачам с миссией «настоящего писателя». Статья Грачева но времени опережала знаменитую статью Солженицына «Образованщина» с той же постановкой вопроса. И Рид Грачев, и Александр Солженицын были среди пер­вых русских интеллигентов – носителей идей радикальной реформации страны.

Почти весь период продуктивной творческой биографии писателя связан с именем Сент-Экзюпери: он его переводит, комментирует, защищает отложных тол­кований, а публикации от купирования. Что общего между бывшим детдомовцем и аристократом, безработным журналистом и известным писателем? Грачев открыл в творческой личности Экзюпери близкую ему «тревогу ума». Несколько раз в эссе он развивает мысль: человеческий опыт важен не сам по себе, а заключенным в нем смыслом. Собственно, все эссе Грачева есть осмысление жизненных переживаний, о которых с замечательной достоверностью он рассказывал в своих прозаических произведениях. В эссе «Настоящий современный писатель» он утверждал, писате­лю грозит опасность: «нагромождение впечатлений» подавляет «преобразующую функцию сознания писателя». Им выстраивается ряд таких зависимостей: функция писателя – вести диалог с обществом; этот диалог имеет смысл лишь тогда, когда содержит «жизненно важную информацию»; эта информация – осмысление общих для людей проблем; понимание людьми своих общих проблем – формирует обще­ство. Интеллигенция – это первые и ответственные носители общественного созна­ния. Грачев прошел этот путь настоящего писателя и интеллигента.

Рид Грачев, как многие молодые писатели, входившие в литературу в пятидеся­тые – начале шестидесятых годов, начинал с демонстративного вызова окружающей действительности. Макс Штирнер – один из идеологов экзистенциального бун­та – писал об атараксии – непреклонности, бесстрашии, силе сопротивления всем авторитетам – семье, церкви, государству. В России ревизия существующего жизне­устройства вела к неутешительным выводам. Бродский напишет о «зоркости к ве­щам тупика». Р. Грачев, его современник, в середине шестидесятых идет дальше – декларирует концепцию духовного сопротивления. Однако растущее чувство оди­ночества, скептицизм, тяжелая болезнь остановили деятельность этого выдающе­гося представителя идейного и нравственного реформизма.

_______________________

1 Рид Грачев. Ничей брат. Эссе, рассказы. М.: Слово/Slovo, 1994.

(История ленинградской неподцензурной литературы: 1950–1980-е годы. Сборник статей. СПб.: Деан, 2000.)