ЗАМЕТКИ О КРИВУЛИНЕ
В самом же Клубе, кроме стихов Стратановского и текстов Иосселя, была ещё поэзия, которая порой заслоняла собой весь горизонт моей жизни и вставала как стена, о которую я разбивал себе лоб:
с каждым августом смерти увечья ареста
праздник Преображенья все громче все ближе
и пожарное солнце в лесу духового орестра
языками шершавыми лижет
все больнее…
1979
*
раскрыты окна швейных мастерских
сюда, переступая стук
машин текстильных
худая женщина орет
и вырывается материя из рук
мелькающих любвеобильных
и пуха медленный полет
над головами…
1979
*
кто защитит народ не взывающий к Богу
непрестанно
о защите себя от себя же если ползут из тумана
болота
и кусты высыпают на слишком прямую дорогу…
1979
*
на помойке общенья стихи да холсты
нарисованы плохо, написаны вяло
но зато – партизанская щель красоты
в оккупированных нищетою кварталах…
1981
*
немногорадостный праздник зато многолюдный
пороха слаще на площади передсалютной
темный пирог мирового огня
и александровская четверня…
1981
Кривулин, писавший эти стихи, был подобен раненому льву, передвигался почти ползком, зимой с трудом выбирался наверх по обледеным ступеням из подвального входа в музей Достоевского напротив Кузнечного рынка, — в музейном подвале проходили поэтические чтения Клуба-81, — но глаза у него горели жречески, дикорастущая густота волос стояла над головой огромной черной аурой, еще не седеющей тогда, сливающейся, сплетающейся с проволокой комковатой бороды.
Со сцены Кривулин читал, как звал к восстанию. Опираясь на палку и кособочась, он кивал залу своей огромной черно-гривастой львиной головой и не знал ни пощады, ни компромиссов.
Ю. А. Андреев явно Кривулина побаивался, на сцене перед ним тушевался и скукоживался, порой умолял зловещим шёпотом закончить чтение, мол время истекло, регламент потёк, караул устал, но Кривулин публично и вполне откровенно клал на Андреева прибор и зал неистовствовал.
Общественные чтения Кривулина, — задолго до «перестройки», — всегда были репетицией будущего взятия Зимнего или Смольного, или Белого Дома и противостояния ГКЧП, и я, — через кривулинскую читку, — предугадывал именно такое развитие событий задолго до того, как они произошли (а Стратановский снова призывал меня выйти из состояния предчувствия апокалипсиса).
Мандельштам как-то приказал Маяковскому, чтобы тот прекратил орать со сцены свои стихи, поскольку он не румынский оркестр, — и Маяковский пораженно остановился; Кривулин был — негритянский джазовый поход по дорогам Луизианы, гремящий в такт поступи «Когда святые маршируют», а такой многоногий святой марш не остановить и не убить… приказом… какого-то Ю. А. Андреева.
После Стратановского, Кривулин был вторым живым русским поэтом, который потряс меня до глубины души и мозгов (Бродского живым поэтом я считать не могу; говорят и теперь даже пишут, что он существовал как живой, но я его обнаружил уже вполне мраморным). Однако, к сожалению или к счастью, это потрясение продолжалось недолго.
Мощный талант Кривулина тяготел к вязкости и статичности. В нём буксовала динамика. Порыв всё больше оставался в манере чтения, но не в самих строчках. Думаю, что Кривулин понимал это и боялся этого и потому-то и призывал всех окружающих не писать «вяло», — потому что «вялость» постепенно поселялась в его собственных стихах. Обретённый раз и навсегда ход и план стихостроительства довлел всё более над подвижностью и перетеканием смыслов, они всё более застывали в стихе, пока в некоторых поздних стихах не застыли вовсе.
Но уже и в 1980-е опасность была налицо. Стихи его начинали тонуть в многословии. Поэт чувствовал это и активно с этим боролся. В поздних стихах он всё более краток, всё более сдержан и всё более динамичен. Или, во всяком случае, пытается всё это осуществить. Но этот процесс только начал развиваться, Кривулин только началнащупыватьпути, когда ненужная и несправедливая смерть остановила его.
У Кривулина меня потрясла эта длинная, казалось, до бесконечности разматывающаяся мысль, перетекающая из строки в строку, уходящая в неожиданную и неявную рифмовку, в образы странные, зыбкие, колеблющиеся, — и в то же время эта мысль оставалась ясной, понятной, простой. Мысль в стихе и должна быть простой. Чем она проще, тем стих глубже. У Кривулина была эта простота, которая всегда, сама по себе, сама из себя, создаёт свою собственную, на первый взгляд неявную, красоту, — красоту истинную, ходящую по земле, далеко от жемчугов всяческого изящества, высокоумного или глубокочувственного, и потому смешного, ненужного и пустого, — побрякушечного. У Кривулина побрякушек не было. Всё было всерьёз. Но архаика губила его.
Традиционный русский стих смертельно опасен для русского поэта. Тютчевские (фетовские, анненковские, случевские, тредьяковские, любые другие) инъекции, может, и хороши для начала, но потом, как героин, обрекая поэта на зависимость, они начинают разрушать его свободу.
Правильно кричали пролетарии: долой Пушкина с корабля современности!
«Долой», конечно, в том смысле, что, почитав Пушкина, — в постели, — надо вставать и начинать работать. Оставаться же среди нагретых простыней, продолжать нежиться и томно перелистывать чужие страницы, — параличу подобно. Все поэты, достойные этого имени, всегда понимали это, — и выкручивались как могли.
Способы борьбы с традицией различны, их множество, у каждого поэта они свои, но самый главный среди них, — это отчаянный бег петляющего зайца (образ зайца принадлежит поэту и переводчику Майе Цесарской).
Тютчев стреляет нам в спину, кругом облава, красные флажки, здесь Бродский, там Слуцкий, тут Хармс с Введенским, в чащобе засел Хлебников, на лугу — Блок, свора загонщиков и гончих, имя которым легион. Все они обкладывают нас со всех сторон, чтобызагнать.
Загнанный поэт — это поэт, наработавший себе колею бега и зарядивший по ней до горизонта, — и вот тут-то ему и смерть, тут-то его и ждут, — скука, занудство и тягомотина. Это и есть пули многоголового, многоликого, многорукого, как богиня смерти Кали, тютчева и его команды (фамилии в ней могут меняться и взаимозаменяться бесконечно). Это и есть цель и результат облавы.
Гибель поэта не тогда, когда он попадает в чужую колею (как полагал Высоцкий), потому что в чужой колее он брыкается и пытается из неё выбраться (всё это, конечно, при условии, что он — поэт, а не удовлетворённый собой эпигон!). Гибель поэта как раз тогда, когда он попадает наконец в колею собственную, — и успокаивается там.
Только отчаянный бег петляющего зайца может спасти нас от загнанности.
Мы не знаем, где наша колея, где должен пролегать путь нашего бега, мы просто бежим, — выбирая путь интуицией, нюхом, чихом, ощупью и вслепую. Логическую базу и пророческое ясновидение наше будут исследовать критики после нашей смерти. Нам не до этого. Мы не подводим итогов. Мы бежим. Мы петляем. Нам в спину стреляет тютчев.
Давно уже пришла пора выяснить примерную траекторию кривулинского заячьего бега. Если внимательно окинуть её взглядом с высоты птичьего полета, она, эта траектория, наверняка станет видна. Станет видно, что Кривулин вошёл в нее, как в страшно крутой поворот, может быть, слишком поздно.
Традиция нагоняла и загоняла его. Архаика. Её клише и трафареты.
Самое страшное, когда их уже не вытравишь из своего мышления. Вот тогда-то несчастный загнанный поэт и становится национальным. Тогда-то и начинается его «классификация», разрабатываемая загонщиками.
Свежевателями добычи.
Стягивателями с неё кожи.
Начинается пир племени, приобщающегося к чужой силе.
Мало кто из загнанных избежал этого.
Кривулин, как мне кажется, пытался избежать этого изо всех сил. Некоторые его поздние стихи совершенно беспомощны именно потому, что он слишком стремительно, слишком рискованно вошел в слишком крутой поворот заячьего бега. Но иначе было нельзя.
Этот бег у него только начинался. Тут всегда риск. Только риск. Один риск и ничего другого. Самые лучшие его стихи начались в этом состоянии риска.
ТЕКСТ
текст говоривший мне: умри!
так тяжело теперь так жалко умирает
а я живу еще. а у него внутри
живу и радуюсь…
Кривулин, 1999
НАПУТСТВИЕ
а лермонтову скажи:
…О черкешенках и о чеченках
стройных печальнооких
чтобы ни слова худого!
и вообще ни слова
Кривулин, 1999
________________________
Отрывок из книги: С. Магид «Dichtung und Wildheit. Комментарии к стихотворениям 1963-1990 гг.» М., Водолей, 2014.