Речь на церемонии вручения ПАБ-2019
Как и все лауреаты, я хочу начать с искренней благодарности комитету премии Андрея Белого. Для меня огромная часть, во-первых, получить награду из рук такого замечательного жюри. А во-вторых, получить ее в такой исключительной компании коллег и единомышленников. Спасибо!
Я занимался разными вещами – анализировал русский постмодернизм, изучал новую драму и трикстеров, писал новые истории русской литературы, недавно вместе с международной группой коллег запустил большой проект по изучению культуры, а вернее, культур позднесоветского андеграунда. Однако, допускаю, что в решении жюри определённую, а может быть, и важнейшую роль сыграла моя работа над пятитомником Пригова, выпущенным издательством НЛО.
В этой работе, занявшей более шести лет, вмести со мной, участвовали многие – назову хотя бы нескольких главных акторов: редакторов-составителей «Москвы» Георга Витте и Бригитту Обермайр, куратора «Монстров» - Дмитрия Голынко-Вольфсона; Жанну Галееву, с которой мы делали том «Места», и Илью Кукулина, с которыми работали над «Мыслями» и пишем монографию о Пригове. Нашего общего терпеливого редактора и моего старинного друга– Женю Шкловского. Вдову Приговa Надежду Георгиевну Бурову, посвятившую свою жизнь его наследию. И, конечно, Ирину Прохорову, которая придумала этот проект и вытянула его с начала и до самого конца.
Но главным, конечно, остается сам Дмитрий Александрович Пригов – которому, как известно, премия Андрея Белого никогда не вручалась и чьи заслуги перед русской литературой наш пятитомник и пытался, хотя бы частично, отразить. Сознавая скромность моих заслуг по сравнению с гигантской фигурой ДАП, мне пристало выступать здесь в традиционной роли литературоведа, фантазирующего о том, «что автор хотел сказать», а вернее, сказал бы в предлагаемых обстоятельствах. Однако, я предпочту уклониться от этой роли, отсылая желающих к тому «Мысли», где собраны статьи, манифесты и интервью Пригова на теоретические темы. Там можно найти высказывание, подходящее для любой ситуации – в том числе и для нынешней.
Однако, без Пригова мне все же не обойтись, ведь он явочным порядком, без единой ссылки пытался создать – и на мой взгляд, создал -- теорию нового искусства. Что двигало его теоретизированием? То же самое, что побуждало его безудержно экспериментировать во всех возможных формах и направлениях художественного творчества – литературе, театре, инсталляциях, поэтическом перформансе, акционизме, опере, наконец. За всем этим стоит острое чувство всевозрастающей нерелевантности искусства как в его традиционных, так и в авангардных формах.
Эту нерелевантность нового искусства – а проще сказать: его ненужность-- Пригов обсуждает часто, с тревожным удовольствием коллекционируя ее симптомы. Самым характерным из симптомов было для него превращение былой новизны в массово тиражируемый «художественный промысел». В приговской терминологии, это ситуация поглощения «актуального искусства» «культурой», когда весь революционный, взрывной потенциал эстетической новизны конвертирован в коммерческую ценность матрешки и черного квадрата. Иной раз кажется, что Пригов заворожен этим процессом, вернее, тайной того, почему один из миллиона экспериментов превращается в массово тиражируемо клише. Двусмысленная модальность его пессимизма лучше видна по любимой им поговорке: «Говно не может быть невкусным – миллионы мух не могут ошибаться».
Однако, как ни странно, пессимизм Пригова не парализует, а совсем наоборот.
Собственно, работая над томами Пригова, -- я учился именно позитивному пессимизму. В соответствие с его логикой, все, что работает против нас – как в глобальном, так и локальном масштабе, -- все, что выталкивает нас на обочину, все, что обрекает на вымирание– не повод для отчаяния, но стимул, заставляющий изобретать новые стратегии и выдумывать новые формы, даже если они, кажется, никому не нужны.
Это они сейчас никому не нужны – широта и разнообразие новых форм, помноженных на новые поведенческие стратегии, не может не создавать новые культурные среды, новые дискурсивные поля. А значит, в конечном счете и новых читателей и зрителей.
Развернем немного этот тезис. Достаточно очевидно, что андеграундная культура 60-80-х годов целенаправленно работала над созданием нового искусства, а следовательно, и новых форм. Одни искали эти формы на путях, намеченных авангардом, другие – символизмом, акмеизмом и другими течениями русского модернизма, третьи – вольно или невольно преодолевали и модернизм, и авангард, интуитивно или осознанно конструируя то, что потом будет названо постмодернизмом. Но эти новые формы не ограничивались литературным (или другим) творчеством, а необходимо включало в себя новые формы жизни. В этом отношении особенно очевидна преемственность андеграунда по отношению единой культуре модернизма и авангарда, как до-, так и пореволюционной. Каждый нонконформистский кружок или неформальное литобъединение в Ленинграде, Москве, Свердловске, Харькове, Одессе или Ейске вырабатывало свои принципы коммуникации и социализации, свои тотемы и табу, свои культурные нормы (а иногда и догмы), свои перформативы и даже свои этические нормы, которые могли не совпадать с соседним кругом и уж точно отличались от общепринятых норм. Моя коллега Клавдия Смола, цитируя Хабермаса (который в свою очередь переосмысливает Гуссерля), называет эти кластеры «жизненными мирами». Художественные произведения, создаваемые внутри нонконформистских жизненных миров, с одной стороны, формировали общий эстетический язык, а с другой, в той или иной степени перерабатывали опыт конкретного круга в метапозицию по отношению к самим себе и ко всей эпохе. Заразительность литературных текстов, таким образом, была вплетена в инфраструктуру культурных коммуникаций и наоборот. Здесь, конечно, крылась и угроза андеграундным экспериментам – групповые жизненные стили сохранялись лишь в той мере, в какой сохранялись сами группы; и их рассыпание в 90-е годы привело к тому, что остались одни тексты, а языки, их породившие, рассеялись или забылись. Но они были, и жизненные миры, их породившие, обладали несомненным утопическим потенциалом, о котором говорят и пишут практически все участники этого культурного движения. В сущности, это были коллективные и саморегулируемые эксперименты в области жизнетворчества – попытки претворить эстетику в этику, одновременно проверяя и то, и другое на прочность. Возможно, именно этот скрытый утопизм (при общем негативном отношении к утопиям, особливо социальным) объясняет оптимизм андеграундой культуры и ее наследия.
Позитивный пессимизм проходит через всю историю русского литературного андерграунда, начиная с конца 20-х. Он одушевляет даже самые безнадежные эксперименты. Это сознание не исчезает, а только усиливается с превращением советских нонконформистов в эмигрантов. Думаю, оно небесполезно и для сегодняшней ситуации – опять-таки не только в российском, но и в глобальном масштабе.
Не стоит обольщаться возможностями интернета. Конечно, его аудитория многократно шире круга читателей самиздата – текст, выложенный в интернете могут прочитать очень многие. Но ведь надо, чтобы у многих возникло желание прочитать и понять сложный текст вместо фейсбучной ленты новостей.
В этом смысле монументальный проект Пригова – его личный ответ на проблему нерелевантности сложного искусства. Не каждому такой ответ под силу. Но это -- важный пример для всей сегодняшней литературы, стремящейся удержаться от сползания в «художественный промысел» и сознательно идущей против мейнстрима. Пригов наглядно доказывает, что новый культурный контекст не предшествует тексту, а следует за ним, вернее, создается тысячами текстов, написанными для себя и своих друзей. Для кого же еще?
В ситуации нерелевантности новой литературы – ситуации, которая, при ближайшем рассмотрении, длится уже не одно десятилетие – новым смыслом наполняется роль литературоведа как читателя непрочитанного. Как того, на ком лежит ответственность за соединение разрозненного, забытого, не узнанного и потерянного. Иными словами, за историю новизны, разворачивающуюся за пределами культурного мейнстрима.
Конечно, история литературы – такой же культурный конструкт, как и любая другая история. Но именно поэтому так важно писать новую историю неофициальной литературы, уходя от позитивистского коллекционирования фактов, - их собрано предостаточно – к поиску альтернативных культурных логик и альтернативных исторических нарративов, сложившихся в андеграунде, но так и оставшихся неузнанными. Отсутствие альтернативных нарративов и логик остро ощутимо сегодня, когда от пережевывания одних и тех же дискурсов (имперских, националистических, революционных, либеральных) вновь, в который раз возникает эффект навязчивого повторения истории.
Как писать историю литературы о не реализовавшихся до конца культурных и художественных логиках? Как искать альтернативные нарративы не только в андеграундных текстах, но и поведенческих стратегиях? Какая методология сможет совместить анализ среды с вниманием к тексту как метапозиции внутри данного габитуса?
Этого Пригов не знал. Но над этим стоит поработать.
И последнее - о культурных институциях. Жизненные миры позднесоветского андеграунда приобретали прочность, когда порождали собственные культурные институции – критику, канон (т.е. систему авторитетов), журналы, чтения, выставки, премии. Премия Андрея Белого - яркий пример того, как неформальная инициатива дружественных единомышленников может вырасти в мощную и авторитетную культурную институцию. Во многом, это идеальный вариант прорастания андеграундной культуры в современное состояние. Я вообще верю в силу дружеских и семейных связей как основание эффективных и долгоиграющих культурных институций. Моя семья и мои друзья, многие из которых также мои коллеги и соавторы, -- прежде всего мой покойный отец Наум Лазаревич Лейдерман моя жена Татьяна Михайлова и мой сын Даниил Лейдерман – это моя личная культурная институция, без которой мне мало что удалось бы сделать. За это им всем, - тем, кто здесь присутствует и кого здесь нет - огромная благодарность!