Новая камера хранения
СТИХИ РАЗНЫХ ЛЕТ
РЕМИНИСЦЕНЦИЯ
Я так боюсь рыданья Аонид,
тумана, звона и зиянья.
О. Мандельштам
Я так боюсь разбросанной пшеницы,
пустой ладьи, плывущей по реке...
Смерть не страшна, но чуден лик убийцы:
дробь мелкая в изменчивом зрачке.
Мне так чужда воскресная отрада,
Чудная блажь рабочего осла...
Душа бежит, как пастырь, бросив стадо,
Влекомая движением Числа.
Как сладко жить под числовою манной
Прощенным сыном в закромах Отца...
А здесь все тот же снег рабочий, странный,
и ворон, стерегущий мертвеца.
Сплошное обращенье чумных, черных,
рабочих правд и оборотней их —
томление событий обреченных
и мреянье отобразов больных.
1976
ОСЕНЬ АНДРОГИНА
Ни лобзание Ти дам, яко Иуда...
Из последования св. Иоанна Златоуста
ко святому причастию
Вот и опять я забиваю сваи:
Видно пришла пора строить дом новый,
Крепкий, кленовый —
Покров осеннего блуда.
Вот и вновь мы встретились с Вами:
Не робко, как прежде — в одежде —
В брачном галльском союзе,
Отдавшись друг другу и пьяной музе,
Норовя превратиться в трубу сквозную...
Вы — с ней, но я не ревную.
То не беда, не вышло бы шума.
Чьи-то шаги за окном, машина,
За стенкой ребенок плачет.
Вчера хоронили кого-то. Стыли
Цветы на ветру, и мертвец в могиле
Забыл, что все это значит.
Пора перейти нам на Ты, пожалуй. —
Раньше жена нам мешала,
Жало
Ее подкожное ныло.
Корчились цикламены в стаканах,
Мы возвращались в орденских ранах:
— Я не терплю, ненавижу пьяных —
Роза подкожная ныла.
Мы ее прятали как придется:
Может, забудется — разовьется
Бледным огнем сирени:
Будем молиться втроем украдкой
И осыпаться в истоме сладкой
Звездной сиреневой лихорадкой...
Забыл, как все это было.
Варево ночи. Вязкая теча.
Видно, идти нам с Тобой недалече
К этой последней цели.
Как цикламены цвели, как рожали
Женщины птиц, и они провожали
Нас к нашей поздней цвeли!
— Милый, ты тонешь? — Ты хочешь — тоже?
— Мне — это обойдется дороже... —
Помнишь?.. Дева: Мне — душно.
Всхлип. Ветерок, чей-то крик полночный...
Мы предаем друг друга заочно:
Пусть наш союз — невесомый, прочный —
Ангелам это не нужно.
То не раденье двух встречных нищих —
Ангелы разделяют пищу:
Неистощимое рвут на части Тело:
Бьется бескрылая, стонет птица...
Музыка, время и тело длится
(Вовремя надо б остановиться
И простыней бессмертья покрыться)
Миг — и кончено дело.
Комнатный зверек завоет спросонок,
Как нерожденный звездный ребенок,
Атом послушный.
Кончилось время, растлилось лето.
— Это — последняя сигарета?
Машет смертельным крылом рассвета
Князь Воздушный
Ангел мой, жизнь моя, Ты ли то, ты ли
В клубах зыбящейся звездной пыли?
Он с удивленьем глядит на меня:
Где же мы были?
Раньше война нам мешала: теча
Всемирная. Плыть уже недалече.
Завтра китаец нам перескажет
Китайские анекдоты...
Я говорю ему: Забудь. Но где ты?
Слышишь, роятся вокруг планеты...
А он отвечает мне: Завтра — veto
Но кто ты, кто ты?
Красные цикламены в стакане.
Воздух запекшийся в черной ране.
Кем мы были, кем мы станем?
Куколками в рогоже.
Я просыпаюсь, Он уходит.
В комнате Бог предрассветный бродит.
Она говорит: Вы разные все же,
Но это весьма приятно.
Я отвечаю ей: Милостив Цезарь.
Чем же мы будем опохмеляться,
Я говорю ей, что с нами будет?
Она мне шепчет: Понятно.
Эхо с Нарциссом вовек не слиться.
В зеркале время плывет, дробится:
Плавают, словно в пустыне белой
Части тела:
Всем зеркалам суждено разбиться,
Всем образам надлежит святиться
В лоне огня, в нутряной постели,
В красной купели.
Это не образ земного рая.
Это та самая Смерть Вторая —
Бегство в ничто от края до края
Дантова круга.
Это не голод блудного сына,
Но вожделение андрогина
И — что еще страшней и безбольней —
Утрата друга.
Впрочем идти нам с тобой недолго
Там, где сливаются Рейн и Волга,
Звери — цветы, деревья — свечи:
Сад Невозможной Встречи.
Там Он и ждет нас хранимый стражем,
Весь изувечен и напомажен,
Плачущий, вооруженный смехом —
Он — и Нарцисс и Эхо.
— Кто вы — спросит — двойная скверна?
Мы ответим Ему: наверно,
Мы — Ничто словесная сперма:
Роза и сыпь сирени.
Он же скажет нам: Звери знают —
Так букеты не составляют
..........................................
— На колени!
Ангел с улыбкой проходит мимо.
В небе беззвездном недостижимо
Светится ЧАША
июнь 1978
ДИАЛОГ
— Ты мыслишь, бедное чело?
У зеркала два страшных глаза,
Разъятых с точностью алмаза.
Эфирное тепло.
— Я погружаюсь, я тону,
И в нищете первоначальной
Вновь восстаю нагой, хрустальный,
Обратно сопричастный дну.
1978
ВО РВУ
Сидел я во рву одинешенек,
Раб Божий, несмысленный грешничек,
Антихристами осмеянный
Едино за веру правую,
За Тройцу, за Воеводицу,
Предстательницу престольную.
А гадики грызли уды мои,
Скажу я, и даже — тайные.
Она пришла, милая,
Мурашей в паху раздавила и
Шубу соболью дала.
II
А как мяла Она беса, милая!
Он вопит да весь извивается,
А Она его, Царица, и так и сяк.
Говорит ему: «Перестанешь ли мучати
Раба верного моего Епифания?»
Тот и слова не может вымолвить.
Горло синенькое придушено,
Ручки с ножками перепутались.
Измельчила Она его в кровь и в кость,
И следов не осталось на пальчиках!
То-то, блядословы проклятые!
1978
ДАНАЯ
Как можешь ты, сестрица, дева, мать,
село блаженств и чаша новоселий,
дочь, девочка — в таком богатом теле
так нежиться, блудить и тосковать?
И хлад и мраз — лишь оболочка Блага,
гаданий нескончаемых досуг.
Для девы что ни камень — то супруг,
что ни супруг — то золотая влага.
Та девочка была тебя нежней,
когда, презрев превратности Закона,
она отверзла жаждущее лоно,
и Царь сошел с отеческого трона —
так в нищете великой без урона
Сын золотой и Муж плескался в Ней.
1979
ОТРАЖЕНИЯ
Нет, мне не разрешить загадку:
Безглазая большая рыба
Прильнет ко дну подводной лодкой,
То выстрелит ракетой в небо,
То пулей вылетит из дула.
Топологическая шутка,
Но почему одна и та же
Всегда готическая форма?
Изысканно, красиво, просто.
Не конус, не яйцо, не сфера.
А вдруг клозетные софисты
Загадку эту разгадают?
II
Но мы живем в стране подобий,
В зеркальной чаще Леонардо.
Внимая музыке различий,
Мы то стремимся распылиться,
То, прозревая ужас сходства,
Замкнуться колесом желаний:
Пить соки своего же тела.
А жажда так неутолима,
Что мнится: только выпив крови,
Съев печень дорогого друга,
Возможно вновь развоплотиться,
Истаять в крике петушином.
III
Последняя стезя — молчанье,
Нечувствие — последний вестник —
Мой проводник в зеленой чаще;
Смиренный ангел неустанно
Меня по кругу водит, плача
И умоляя вспомнить нечто
Такое, что и сам не помнит.
Я словно просыпаюсь. Пахнет
Росой и пьяной голубикой;
Я вижу: безутешный орфик —
Олень к источнику склонился
И тянет влагу Мнемозины.
IV
— Проснитесь, чучело, проснитесь!
Что пили вы? Ах, вы не пили?
Ну что ж, пройдемте в отделенье,
Там разберемся. Что, кусаться?
Теперь отплатишь мне натурой...
Хотя бы здесь. Не хочешь? Разве
Приятней получить фунт лиха?
Смазливый наглый лейтенантик
Кричал, кричал и вдруг смутился,
Как будто видя отраженье...
— Чтоб больше здесь я вас не видел.
Исчез. И стал моею частью.
1978
КОНЦЕРТ ДЛЯ ПСИХЕИ-SPHINX
Е. Шварц
Ах, что осталось бабочке-гордячке,
Черепогрудой дочке эфемера?
Паслена да дурман, дурь да останки
Военных пиршеств — черепа и кости.
Залетная, таинственная бэби,
Она фотографирует на теле
Оскалившийся череп, лик метели,
Себя, Господаря в распятом небе;
Насмешница бескрылым и крылатым
В чужой стране, где всякий смертью сыт,
Она то стонет раненым солдатом,
То матерью безумной прокричит.
Вся в течке и, себя разогревая,
Как дева в ожидании трамвая,
И нитью запаха влечет к себе самца...
С крыл серебристая летит пыльца
И оседает, словно Божий Страх,
На славных и бесстрашных черепах.
Она познала не из книг,
Что тайна смерти там, где похоть
Сбирается в отверстый миг
И вмиг кончается Эпохой.
Из разложившихся останков
Потом наделает духов,
Дабы времен на полустанках
Пленять военных женихов
И, провожая снова в бой,
Дарить их шанкром и собой.
Вот и читай этот Черепослов:
«Лихо ли, лихо ли Лихо?
Был я таков, да и не был таков.
Ах-хи, их-хо-хо, их-хо».
В зеркало глянул — орел, молодец,
Выглянул в звездные дали,
Только затем, чтоб узреть свой крестец
Там, в роковом Зазеркалье.
Русь, Кобылица Господня, скажи,
Как нас с тобой обскакали?
Чья это вера святая лежит
Вся в серебре и оскале?
А всё затем, что круг за кругом
Послушница в сырой ночи
Пожары тушит с бесом-другом
И в ров бросает кирпичи,
Вопя: «Побита вражья сила!» —
Свидетельство тому — могила.
Но что осталось бабочке смышленой,
Розовогрудой нимфе эфемера,
Учившегося у Тальма смеяться,
Обняв ладонью серебристый череп?
ЖАЛОБА СТАРЦА НА ПУТИ
Если б взяли разбойники
Только книги да ларчики,
Водонос да меру муки,
Милоть да каплю маслица, —
Я послал бы им с ветром вслед
Крест и благословение.
Я узнал бы их имена
И просил бы им здравия.
Была горница прибрана,
Была доченька вымыта.
Все считали ее моей
Друженькой и Невестою.
Знали только лишь мы вдвоем
Тайну нашу постыдную —
Тем приятнее было нам
Целоваться и каяться.
Вот вошли они, черные,
Кто — откуда, — в неровен час
Кто в печную трубу вошел,
Кто из-под полу вылез вдруг.
Завлекли дочку-горлицу
В паучину пеньковую,
Обломали ей крылышки
И втроем надругались ей.
С тех-то пор и поет она
Песни дивные странные
Или пляшет под дудочку
На посмешище муринам.
Я пойду к Монастырь-горе,
В церковь, к Старцу-Решителю.
Пусть велят оскопить меня —
Развяжи, скажу, доченьку.
Если казни сей
Недостаточно,
Пусть оставят меня
Таким, как есть, —
Наказaнным без наказания
И помилованным — без Милости,
Без пристанища, без друга близкого,
С малой горсточкой веры нищенской.
Буду верить я, что когда-нибудь
Свет-Господь-Сам-Блуд и меня простит.
1978
СКАЗ О ЖЕНАХ СКОМОРОШЬИХ
Две жены у скомороха —
Воздержание и Девство.
Днем, когда распутник пляшет,
Веселя народ мохнатый,
Две жены, как два потока,
Возвращаются к Началам.
Вот одна из них — кокотка
И в любви неудержима,
Воду нежно из кувшина
В амфору переливает,
Над водою наклонившись,
Чтобы капля не пролилась
На песчаный брег; другая
Шлет послание Господствам:
Господари, Господари,
Назначайте время жатвы!
Мир набух, Мошна набрякла,
Приготовилась Невеста,
Скоморох устал плясать.
Возвращаются подруги
К дому мужа-скомороха;
Смоквы спелые в кошницах,
Рыбы, свитки золотые,
Горькие в устах пророка,
Но сладчайшие во чреве.
Скоморох их так встречает:
«Ну, показывайте, бляди,
Чем вы там прибарахлились?
О ленивицы, вам только б
Поблудить в мечтах спросонок,
При живом да грозном Муже
Помечтать о Женихе».
Девы молча в дом проходят,
Стол дровяный украшают
Разноцветными дарами.
«Муж любезный, все готово».
Все садятся вечерять.
Тут пора и спать ложиться.
Скоморох с ноги снимает
Сапожок и, опрокинув,
Выливает литру крови.
(В тех сапожках скоморошьих
Есть веселые гвоздочки —
Те, которыми когда-то
Жениха приколотили:
Потому и вышли Девы
За злодея-Скомороха).
Муж ложится, рядом — девы.
Жестока, тесна скамейка.
Только девы вид видали —
Им на это наплевать.
Завернув свои подолы,
Наподобье смирной Руфи,
Ластятся и льнут к плясавцу,
Шепчут странные слова.
Так, к утру угомонившись,
Все встают и — на работу:
Скоморох в своих сапожках
Веселить народ мохнатый,
Девы вновь к своим Истокам —
Помечтать о Женихе.
СТИХИ О СОЮЗАХ
...Но лишь Тебе благодаря
Я так боялся словаря,
Его роскошного объема
Слова истощены давно,
А у Тебя Оно — одно,
Но словно — веер или омут.
И я вращал спектральный круг
До страшной белизны, а звук
Мельчал, крошился, истончался.
Над белым лепетом земли
Кружились А и Но, но И
Был послан и не возвращался.
Слова роднились властью уз,
Но стал мне бременем союз, —
Крестом безблагодатной речи.
Лишенный изголовья крест,
А вместо «Херувимской» бес
Пел песенку о скорой встрече.
И как случилось в этот раз,
Что Ты меня, как прежде, спас
Одним приемом, вечным, старым?
Как будто Посланный без сил
Вернулся вдруг и жизнь продлил,
И все, что вкупе, стало — Даром.
* * *
У Царских Врат в полузабытом мире
в новозаветной дивной наготе,
о девочка, мы все еще не те,
как солнечные тени на потире.
Но видимое кажется видней,
когда воздyх возносится как птица,
и в нищете ветхозаветных дней
над кровью Агнца Голый Бог клубится.
* * *
Мало событий. Прочее неинтересно.
Церкви — как перекуры в кровавой работе.
Вехи, эпохи — до измождения плоти
Тварной Истории — главки Книги Небесной,
Правописание — до истощенья правил,
Слов вавилоны — до изможденья Слова —
Эхо, эхо и эхо сквозного зова:
Отче, Отче, зачем Ты меня оставил?
Всё об Одном, о Единственном, о Едином
Черным по белому, черным и белым, Белым
Плачешь, плачешь и никнешь в безвольное тело,
В смертную язву, в богоподобную глину.
1979
* * *
Чтобы священник тайно восплакал горе,
слушая Голубя-Духа, Уголь Пылающий зря,
надо кровавым волчком по снегам в январе
мне прокатиться, ни слова не говоря.
Эта зависимость — не временное кино,
но как двуликий в себя обращен однолюб —
страшное, встречное, светлое зренье одно
Вечного Мяса и язвы предательских губ.
февраль 1979
* * *
Я в комнатной скорлупке изнемог.
О, сетчатый покой, ячеистые строки!
Через мгновенье — нежилой чертог:
ершится пол, крошится потолок... —
трудолюбивы пчелы, недалеки.
Закрой глаза: сетчатка — та же сеть,
бумага в клетку — в писчих снах, в заботах.
Стираешь смысл, а слово не стереть.
Мне суждено — о, если б умереть! —
жить в этих предвоенных сотах.
1978
СЛОВА ДЛЯ ФЛЕЙТЫ
Как отыскать мне в суете метельной
Бесчисленного с именем моим,
Измученного флейтою смертельной,
Дымком ребячьим, лепетом сквозным,
Немолкнущим над заводным зверинцем,
Лелеемым, как совестная нить,
Того, кто мог соревноваться с принцем,
Но предпочел в безвестности сквозить,
Чтоб убежать от музыки-неволи,
Жить долго всем убийцам приказав,
Любовника моей бесцветной боли,
Взыскующей его в твоих глазах?
II
Как отыскать ему меня в пространной
Безвидной паутине бытия,
Что ткал не я, и это так же странно
Как то, что в ней запутался и я;
Чтоб выбрать нечто в этой вечной смуте —
Тщету раздумья или бой сплеча,
Как то, что мне пришлось по тварной сути —
Не по родству — стать братом палача;
Как отыскать Ему в долине воя
Того, кто недомыслил это зло,
Чтобы, свернувшись ласковой петлею,
Увлечь меня под Отчее крыло?
III
Мы встретимся, взаимно руки свяжем
Двумя словами — видно, не впервой
Нам убеждать друг друга с неким ражем
И, убедив, отправиться домой,
Дабы опять до времени поститься,
Дожевывать невысказанный страх
И непрестанно зыбиться, двоиться
В невидимых журчащих зеркалах
И думать: тот, другой, что за стенами,
Он что — Другой? Иль это так, шутя...
Ведь не впервой... И в полночь между нами
Заплачет безответное дитя.
БАЛЛАДА О ФЛОРЕ СЛОВЕСНОЙ
Полночный вития пером шелестит,
Преступник по черному снегу бежит.
Се Жертва — не ведает смерти весьма.
Вития царит минотавром письма,
Шипит и крадется злодею подстать,
Чтоб смыслы дневные как жертву пожрать,
Блаженную деву из племени роз...
Неужто нам нужен сей метаморфоз?
О морок душевный, отвергнутый зять,
Неужто нам Флору живою не взять?
Так в плотской тоске изнывая спешил
К заветной дыре рукоблуд-некрофил.
Почуяла дева зловещий намек:
Луна покосилась, упал голубок,
И вот Он стоит с приговором в руке,
И мелкая дробь в соколином зрачке.
Все чувства ее лепестками свело,
Но миг — и к Творцу возвратилось Число.
Осталось лишь тело — белковая клеть,
И вновь опустела словесная сеть.
Но только и нужно тебе, блудодей,
Сблудить в тишине без особых затей,
И каплет вся сила твоя промеж ног;
Словесное семя в бумажный кулек.
Жених запоздалый целует ей лоб,
Бумажные розы роняют на гроб,
Могильную норку ей выроет крот,
Преступник-пиит эпитафию ткет.
И все, что вотще Божеству и уму,
Царит вдохновеньем ему одному:
Шепнет ему слово — напишет он сто:
Так в воздухе княжит сплошное Ничто,
Лелеет и мучит забывшихся сном,
То плачет, то пляшет, упившись вином...
Уходит пиит со своих похорон,
Горя вдохновеньем, а в нем — Легион.
Пока мой пиит в мертвецах своих спит,
О, ангел Тезей, посети Лабиринт
Души его, ставшей словесной тюрьмой,
И в Слове Господнем его упокой!
В ГОСТЯХ
Легче легче летает зыбка
Словно слезы — потом улыбка
Божья Матерь иль чья-то матерь? —
Ты дитя мое Я твой Фатер —
Это Он прошептал мне в ухо
Но увы для чужого слуха
Закричала в ночи старуха
Зверь восстал по веленью нюха
Под ладонью скрипнула муха
У ребенка сказался жар
— Уходите же в самом деле!
Что пристали как озверели?
Вам легко играть на свирели
Но какой из нее навар?
— Ах зачем разводить торги нам?
Перестань мельтешить княгиня
Все одно — что грешить с другими
Что со мною что без меня
Жизнь одна — в погремушке в пуле
Смерть цветет как сирень в июле
Что ж боишься ты черта в стуле
И того что мы все родня?
Легче легче летает зыбка
Но смычок утомлен а скрипка
Петь готова хоть до утра
Нет уж, полноте! Вот так нумер! —
Ваш ребенок кажется умер?
Мне как будто домой пора
1979
ИЗ ЦИКЛА «ЦВЕТЕНЬЕ ДУХОВНОГО МЯСА»
В. З.
Нет, не плоть претворенную, не тело Сладчайшего Спаса,
Время — нищенка ищет и жрет.
Но движенье цветов, но цветенье духовного мяса
ей приносит обманчивый плод.
Мелочь бедную в сотeльные ль сложит купюры,
спрячет в синий чулок?
В комиссьонный ли сбагрит господские книги, амуры?
— Ах, спасет ее Бог!
Пэтэушный, борматый и с крестиком черным на шее
Ждет на лестнице, ждет...
Ну иди же, старушка, иди же, смотри веселее...
И старушка идет.
«Вот-те яблочко», — скажет, и отрок безумный отпрянет,
отряхнет волоса.
Только парень молиться не станет,
не уйдет в небеса.
Он поднимется лестницей черной
и закурит траву,
а старуха по зауми вздорной
спросит: «Господи, где я?.. Живу?..»
июль 1991
БЕЗ НАЗВАНИЯ
Будь я татарин или вечный жид,
муж именной или мудак прохожий,
куда ни обернусь — печальный вид:
жена моя вся в семечках лежит
по образу цыганки чернорожей.
Лежит она, погружена в эфир.
Минуют дни и иссякают годы,
шумит себе, бежит Гвадалквивир...
— Жена, поди, купи себе зефир.
— Нет, я вдыхаю опиум свободы.
О, семечки свободы! — Их грызя,
возможно ль шелуху везде не кинуть?
Ну, вроде бы, как, писая, нельзя
не влиться в реку или зад свой вынуть,
огнем его паля и не скользя.
И сам я сомневаюсь обо мне,
и мужний рок мне мыслится не в сладость.
Жена — грызун. Я думаю: Уж не...
...уж не цыган ли я, когда во сне
мне колет бок подсолнечная гадость.
II
А впрочем, не всегда ж она лежит
вся в семечках — о, это только образ!..
Нет, — взбрыкивает, мечется, бежит,
шуршит, роняет шпильки, дребезжит,
а иногда и дуется, как кобра.
Я — не знакомый с прелестью буры —
не разумею слов ее ужасных:
дальтоник я в мирах цветной муры. —
Куда мне знать, что нет страшней игры,
чем масть коричневых и червь каких-то красных?
Важней, что подгорает на плите:
пусть это даже будет и какашка,
но — божия! А что до «те-те-те»,
мне ближе голубые, только те,
что посерей — без крапа на рубашках.
Стоит мимоидущая весна.
Какой-нибудь младенец зубы точит.
Все семечки, все семечки, жена!
Но «я» мое их грызть уже не хочет.
Страна, как гроб, по-новому тесна.
1993
* * *
«Глаза сужаются», — говорит жена,
их пьяным ужасом поражена.
Конечно, сужаются: больно смотреть
на блеск мотыльков и безвольную смерть.
И уши чудовищной чушью полны,
и годы невнятны, и дни не видны.
И крест на осине Иудой повис,
что мой парадокс и твой парадиз.
Уныло, уныло, безрадостно все,
и смазано мылом, скрипит колесо:
Колесовать себя хочет, тонуть,
скрипеть: это — жизнь, это — твердь, это — путь.
Путь богословов, писателей и
путь говорящей вороны, свиньи.
Все мы путем этим странным уйдем.
Как говорится: «Путем?» — «Всё — путем»
Говорится некстати, и — языком.
А кто с этим дивом теперь знаком?
Разве что знаки, признаки, соловьи
украсят безвинный конец свиньи.
Но взгляни, записной мой язык-урод:
мандрагора уже, как полынь, цветет.
Подними же мне веки, уши разуй,
развяжи мой цензурный и пошлый фуй.
Укроти мое «я» последнее, стырь,
сотвори из меня притон, монастырь,
Пусть жена забормочет в сплошном бреду:
«Я к тебе после смерти еще приду
поболтать, чем ты жив или мертв сейчас
и зачем так широк твой безумный глаз»
22 мая 1994
* * *
Чем адовее день, тем легче ночь,
и бес беспомощней, и никого не жалко.
Торчит во сне моя сухая палка.
Мне лень ее сломать и превозмочь.
Рим далеко, а сук — он тут, как тут, —
мерило и сюжет, дорога к Папе
со свиткой хуевидной в черной лапе.
Торчишь, торчишь, а все вокруг цветут.
Одежды делят. Время четверят.
Играют в преферанс, играют время,
а я торчу во сне спуская семя
и тороплю себя проснуться в Ад.
Ах, вот и день! Он темен, как и светел.
Опять кричит то ль Питер, то ли петел.
Опять меня ебут, опять едят.
Я — рой и рай, и я не верю в Ад.
апрель 1994
* * *
С чего ни начинай... Начало? Нет начала.
Оно ведь то, что пo ветру качало —
Аз, Буки, Веди — языка мочало
из пугала кромешного торчало.
Но чем ни кончи, а конец твой близок.
Он ни высок, ни крив, ни прям, ни низок,
и будь ты Пэр средь многих биссектрисок,
какой бы бог не взял тебя и высек?
Так начинай. Но, если думать, кончи.
О, муки творчества, кресты и шпалы, корчи!
Так много звезд рассыпал Славный Кормчий,
что ловит пес их придорожный, гончий,
и лает и вопит: Аз, Буки, Ять!
24 декабря 1995
* * *
Жизни перетирается нить,
тают цветы письма в голубом конверте.
Хочется где-то как-то поговорить
с кем-то о чем-то от лица самой смерти.
Хочется нежную ее вплести
в тщетную ткань стихопренья,
залатать все дыры ею, снести
ужас беспомoщного ее говоренья,
ее пассионарный стиль,
крайние обходные переходы,
переводящие польку в кадриль,
годы в минуты, минуты прекрасные — в годы.
Почему мы так любим лопухи и другие цветы,
не надышимся пеплом ненавидимых и всяких ближних,
обряжаем покойников, затыкаем им рты,
замыкаясь в деяниях и понятиях книжных? —
от простоты ли ее? Нет, от своей пустоты
сеет сеятель семя в ночи и кричит убого,
а его сменяют жнецы и прочие палачи
под скулящим червивым небом Ван-Гога,
Как парламент сменяет фронду, когда неслышно как Хам,
наготу отца родимого открывая,
к родовому древу крадется пахан
то с трехцветным фуфлом, то с флажком первомая, —
Так и я залатал эту пиздорвань,
да держится-то она на голом слове,
на самовитом слове, давно перешедшем грань,
прямотекущего смысла в горькой его основе.
Звучи же, козлиная песня, цвети самосад
безграмотных роз, где я прохожу как мгновенье,
как Вакх, но с поправкою чаши: с цикутой цитат —
вплетаясь в ночное, тревожное, грешное пенье.
29 июня 1993
* * *
Восстал, как оползень, опившийся вигвам,
Но мне гулять уже не страшно.
Все вещи вновь привязаны к словам
И кровью детской напитались брашна.
О Боже, нацеди нам терпких мук,
Безглазых и немых страданий!
Да будет смерть простой и горький звук
Средь бесконечных воздыханий,
Среди пространств преображенных в тень
Покорным воле Герионом,
Где неприметный падает олень
С неслышным, как молитва, стоном.
Все кончено. Иудин город желт.
И сфинга спит, неведеньем насытясь.
Со стен домов стекает красный шелк
Иль кровью обагренный ситец.
1974
* * *
Природа делает поэтом
Когда в душе у вас кристалл
Поэт красив неясным светом
И по-младенчески устал
Он пишет день одним размером
Другим размером пишет ночь
Кусает грудь его химера
И некому ему помочь
Один лишь Бог взирает где-то
На бесконечные снега
Но он плюется на поэта
Который жарче утюга
Поэт в отчаяньи трепещет
Ему соблазном — колбаса
Ему химера — дева блещет
Распоясав пояса
И жуток крик его полночный
Как будто стонут петухи
Но уж теперь-то он воочью
Напишет пальцами стихи
1973
***
Нет, память — не ноша, а пьяное время,
Мохнатых Эриний услужливый рой.
Умершее в сердце горчичное семя,
Горчайшее время с полынной звездой.
Вино настоялось и кружится время,
В слепой круговерти лишь тело живет,
Лишь тело — нелепое горькое бремя
В горчайшую Лету, как время, течет.
Психея, ты слышишь? — Не слышу, довольно
Соблазнов твоих запечатанных уст
В сургуч поцелуев... — Психея, мне больно:
Любовь соловьиная, розовый куст...
Душа так беспечна, ей снится и пьется
Глухого беспамятства воинский мед.
Но время — в крови, и Психея вернется
И кровь дорогую на пробу возьмет.
О, винное время безвинного пьянства,
Ты знало давно уже все наперед.
И мертвое тело, как храм постоянства,
По вечной реке, как по жизни, плывет.
1974
***
Два солнца в моих глазах,
Два ангела на часах.
Здесь — горечь, глухая медь,
Там — звон, верещанье, смерть.
Два лета, как в зеркалах,
Любовный лелеют прах:
Как быть, как любить, как сметь
И облаком умереть.
Да полно: со всех концов
Господь нам пришлет гонцов,
Седых от любви отцов,
Пока еще без венцов.
Все звоны монастыря
О нас прозвенели зря,
И лишь комариный рой
За нас постоял горой.
1974
***
Все лето мед горчит звездой полынной,
Три инока в овраге речь ведут
О Сыне и о бездне соловьиной,
О певчей смерти, побывавшей тут.
Грачи летят над лестницей кровавой
На пир вечерний с Церковью Святой.
Позволь и мне вечернею забавой
Потешиться с тобой.
Я подожду, пока благословляя
Не отведешь пресветлых глаз.
Дай мне пугач, я тоже поиграю
Хотя бы раз.
А он стоит, сам-князь на пире брачном
Крылатый, Божий и ничей,
И обнимая взглядом мир прозрачный
Стреляет галок и грачей.
Ложится спать пред утреней субботней
Все мясо рыбой окрестив окрест.
Свеча горит у Матери Господней,
И воробей тугое сало ест.
1974
***
Дм. М-ву
Пиши, мой гений, сердцу моему
Сегодня, завтра, или в восемь
Забудь о сне, о прелестях мирских
И дланью щедрой раздавай знаменья
Но прикуси взыскующий язык.
Страна темна, невзрачна и в крови
Ей стоило б засохнуть на корню
И превратиться в деревянный лапоть
Простри свой перст и укажи мне путь
Уж коль не ты, кто нам поможет
Чертить число Небытия
Кто воинство цветов умножит
И чья поднимется рука
Свернуть младой надежде шею
И смысл последний упразднить?..
1972
***
Я брошенный, но кем, когда,
В которую пучину
Есть женщина и есть звезда
Есть Бог и есть мужчина
Есть мир — святая простота
Есть воздух — не причина
Но мир убудет до креста
А воздух разорвет уста
И станет женщина чиста
Как мужества личина
Я брошенный, куда, зачем?
В какое время года?
В безумие, в личину, в чернь
В отверстье небосвода
Есть мир — как спелые уста
Есть простота урода
Но мир убудет до Креста
Урод прильнет крестом в уста
И мир окажется тогда
Игрушкою урода
1974
***
На Руси, на Руси, на Руси
Сапоги, утюги, караси,
Дураки, дураки, кружева,
И о каждом одна голова.
За Москвою-рекой у межи
Повяжи меня, мил, повяжи
За Окой, за Окой, за Окой
Упокой, упокой, упокой.
1972
***
Когда народ гуляет молодой
С веселым пением вприпляску
Я под окном стою совсем седой
Тая в груди большую ласку
Луна колеблет облако слегка
Владея юными умами
Пройдут минуты, годы и века
И я взлечу над головами
Я полечу в ужасной тишине
Служить невидимому Богу
И все вокруг, внутри и вне
Закопошится понемногу.
1972
***
Русской сказке не видно конца
Все качнется — начнется сначала
Будут петь и любить до отвала
Есть свиней и играть в мертвеца
Боже правый, как кружит нас бес
Памятуя о немощи нашей
Ограничимся постною кашей
И поставим на времени крест.
май–октябрь 1972
СТАНСЫ
I
Уйду безумно как часы
В уста молитву и берлогу
Где всякий Миг подобен Богу
И пенье тонкое осы
Где смерть почти неразличима
А жизнь посмертно величава
Уйду в себя в тебя и мимо
В конец далекий как начало
В уста безмолвия пределы
Придуманные Богом стены
В одежде свадебной и белой
Молитвы горькой и нетленной
Уйду скользя и постепенно
Туда где время не начaло
II
Любимый, словно Божество,
Причудлив, ветрен и неловок
И не найти вовек веревок
Чтоб крепко полюбить его
Любимая — такая дичь
Что дастся в руки без усилий
Но только конь, сопревший в мыле
Отважится ее постичь
Я тело длинное несу
По миру словно колбасу
III
О, нету мира, нет меня
Ничто — бессмертное начало
Есть мир — увы, мне мира мало,
Ему — недостает меня
О Дао, Бао, Баобаб
Еврейский Будда, прыщ Германский,
О Боже, прародитель бомб,
Услышь меня, я — краль испанский
Уста твои в расцвете лет
Секунд минут часов столетий
О Боже, среди множеств Будд
Быть может, я Единый — Третий?
IV
Уж полночь! Крупное число.
Уста черны и молчаливы
(Всю жизнь мне крупно не везло...)
Число к числу — ответ счастливый
Написан в черных небесах.
(Всю жизнь — у Бога на глазах...
...без вдохновенья, без пристрастья,
как черный ангел на часах
безвременья и безучастья).
1974
***
Этот лес и сонмы ос
Стал сплошной метаморфоз
Идиотов словно роз
Заплели в букеты
Покатились дни колес
Вафли да конфеты
Стало скользко пить и есть
Стало нелюдимо
Самый славный подвиг — месть
А не слава и не честь
Все что было все что есть
Соткано из дыма
Сладок дым и вкусен Бог
Плавающий в чаше
Этот мир не так уж плох
Словно выдох или вздох
Словно ах влетело в ох.
Словно дым хрустящий
1974
***
Давай дробить на буквы мир
И клеить сновиденья
Смешав барокко и ампир
Котлету и варенье
Давай сойдемся как тела
Приклеенные к Богу
Чтоб закусивши удила
Найти к Нему дорогу
Давай убудем навсегда
В кровавую беспечность
Где есть вино еда вода
Кремт божий мрак и млечность
1974
***
Плод покаяния — покой
Средь суеты и лиха
Как плод пугливый под рукой
Ворочается тихо.
Как плод жены, смертельный плод
Плод яблонева древа
Свод гробовой — небесный свод
Покой земли и чрева.
Но как забыть уста в раю
И славное бесчестье
Двух тел у смерти на краю
Двух призраков безвестья
О, все забудем впопыхах
И выпестуем вместе
Покой, легчайший словно прах,
Уроненный в безвестье.
1974
***
О Боже облак дай мне силу жить
В устах цветов найти отраду
И лица словно облаки следить
Без тени смысла в чертеже и в слове
Порхающем из легкоумных уст
К ушам безумным монстров бессловесных
Не испытавших горький уксус слов
Не слышавших последнего: свершилось
1972
***
Авва мой, дитя с глазами скворца
Я услышал крик твоего конца
Ангел мой, дымок в седых небесах
Сны земные спят в твоих волосах
Кто тебя превратил, мой любимый, в дым
Ты — единый судья палачам твоим
Расскажи о цветах и созвездьях им
И услышишь: не ведаем, что творим
Ангел мой и хранитель моих ночей
Отвори животворных очей ручей
Назови мне имя свое в миру
Сохрани меня, пока не умру
1972
***
Дитя мое, свершилось! Издалёка
Чрез мириады слов и лет
Словесное нам просияло око
Предивный показаша свет.
Я знал что словеса благоуханны
Неосязаемы как Дух
Но странно — словно Лазарь бездыханный
Себя обрел я сразу в двух
Дитя мое, душа моя, дыханье
Вся плоть твоя одежд небесных плеск
Но где-то среди нас и в содроганьи
Наш третий и невидимый как бес.
октябрь 1972
***
Я ничего в себе не изменю
Не трону миром ветреные губы
Пройдусь по темным узким авеню
Как по лесам гуляют лесорубы
Как по глазам гуляют чудеса
По Богом предназначенному кругу
И как безумец слышит голоса
Я буду слушать недруга и друга
Еще незряч еще незримо мал
Я упаду в протянутые руки
И съест меня безумный коновал
И две его смешливые подруги
1974
* * *
Может быть, ты еще хочешь вернуться
в жалобный мир, где так жалко дрожит,
кружится белое бальное блюдце
в черном театре разъятой души?
Как утомительны зрячие воды!
Можно лишь в танце душу спасти.
Милая, милый, не помню я, кто ты —
медиумический дух травести?
Род полуведенья, дух полузнанья,
самобормочущий, шарящий стих?
Шелест и щелканье, свист и зиянье
пауз молочных и ран световых.
Как на корню засыхает растенье,
как задыхается бешеный кит,
я бы хотел умаленья, безтемья...
Время щебечет и бездна чадит.
1979–1981
* * *
Положив руку на сердце,
а другую ногу на ногу,
я играю в себе понемногу —
что? что? — конечно же, скерцо.
Играю свою музыку,
распадаясь на члены и снова
собирая их в день воскресный,
пока Господь позволяет.
Губы — уже не губы.
Зубы — давно не зубы.
Волос седой страшнее оспы.* —
Значит, пора жениться!
Что же, давай жениться,
жена, я хочу жениться!
Корми меня своим сердцем,
пока Господь позволяет.
Положив руку на руку,
протянув ноги как ноги,
скажем молча друг другу:
Мы готовы, мы уже боги!
Что за странная свадьба!
Я совсем расхотел жениться:
Волос седой всегда украшает,
когда Господь разрешает.
Ой, какая музы’ка!
Как цыпленок в бульоне!
Лучше, как два цыпленка,
целующихся на жаровне.
Нет, это несравненно!
Аллегро, лярго, фуриозо!
Похоже на трубу в чистом поле,
и дымок такой белый-белый...
1980-е
____________
* М. Мусоргский — Д. Шостакович, Н. Гоголь. «Женитьба».
ИЗ ЦИКЛА «РЫТЬЕ ОКОПОВ»
Памяти Бориса Слуцкого
Шла моя мама после работы,
сои поела, возникла рвота.
Остановилась, опростилась
и в голубую даль пустилась
через окопы, рытые ею. —
Страшно ей стало: может быть, змеи,
может быть, люди да людоеды. —
Как нелегко дожить до Победы!
Вдруг засветило: свет, как Нездешний.
«Может быть, я такой уж и грешной
и не была?» — подумала мама
и зашагала в светоч упрямо.
Свет, он все ближе, с черной прокладкой
«Может, дадут мне чай с шоколадкой?
Где-то сестра троюродна в Париже.
Я-то зачем здесь?» А свет, он все ближе.
Вдруг заблистало, вдруг засверкало.
Мама моя от ужаса пала
(вроде, от голода, как говорила).
Боже мой, Голод мой, что это было?
Снова очнулась. Шарит в прострации:
Где облигации? — Здесь облигации.
Где он, Тот Свет, как хотелось, Нездешний?
Тихо. Скворцы не поют, но скворешни...
Вот, что есть что: проволoка какая-то:
то ли пальто, нет, «рубашка» с окаинтом* —
комбинация — в ней, вокруг нее — ржи не ржи —
да, кругoм, твою мать ее, светились вши.
____________
* Окаинт — простонародное обозначение слова «кант» (матерчатая вязь).
НОВОЕ СРЕДНЕВЕКОВЬЕ
Что впереди? Вертоград или полный ад?
Центр вулкана? Летающие блюдца?
Мертвые тянут нас назад,
умоляя, уговаривая обернуться.
Черные мчат нас куда-то вбок,
Красные — чуть-чуть обратно.
Жуть разбивается о порог.
Плавают разноцветные пятна.
Схемы бесчисленных микросхем
летают, летают райские кущи.
Но если я кого-нибудь съем,
равнo остаюсь впереди идущим,
спотыкающимся, падающим о порог
на пути к свободе или к борделю,
немогущим назвать Ее — если бы мог,
я позвал к телетаксу бы Лилю и Лелю.
1992
* * *
Долго жить — долго мучаться,
коротко — хорошо учиться.
И зачем они, тучи, кучатся,
и куда летит эта птица?
Задавать вопрос — получать ответ,
а спроси еще — кого спрашивать?
И к чему такой неизбывный свет
над могилою, над парашею?
Лирик с клириком, Ирод с крестиком —
это связь еще, но — словесная,
а наступит срок — будем вместе, как
семя в истине, пестик с пестиком.
В черном кубе шар, изнутри цветной,
а в ядре — пожар, а в пожаре — куб.
Кубострастный бог, фюрер заводной
точит клитор свой, как суккуб-инкуб.
Дурью мается, смыслом тешится. —
Хорошо еще, что с ума сошел,
чтоб креститься, бить, вешать, вешаться,
приглашать бомжей за роскошный стол.
19 июля 1994
* * *
Безумие открыло ворота.
Что спорить здесь, кто крив, а кто разумен?
Так Слово слово, словно скот скота
приобрело. И окосел игумен.
А как же быть иначе? Божий враг
пусть не умен, а все ж хитер, однако:
то подсыпает цианид в коньяк,
то крестится, разрушив крепость знака.
А молится? И молится подчас
О государстве, О хлебах, О мертвых.
А как иначе? Ведь приходит класс
(ну, просто класс!), где все различья стерты,
помимо всей тряпичной мишуры,
бокс-билдингов и прав на то оружье,
что выстрелило позже (чьей?) игры,
где море тает, различаясь с сушью.
1990-е
ИЗОБРЕТЕНИЕ ХРИСТА
И. Кабакову
В поту неправого терпенья
художник лист перевернет;
на нем христос изобретенья,
как праздник серости, цветет.
Так бессловесное мученье
строитель музыкальных сот —
синильных косточек свеченье —
на нотный стан переведет;
Так в комнате глухой и темной,
свободный от свобод и прав,
строчит Христос Изобретенный,
в паху вселенную зажав;
И, словно девка-ученица,
ему отдавшаяся в рост,
душа его над ним глумится:
сойди с креста, спаси христос!
Спаси, Христос, простой народец
и сотвори для дольних нужд
из шлюх — словесных богородиц,
Эрато — из глухих кликуш
Из полутьмы и заиканья —
на всякий лад, на всякий вкус —
устрой веселое комканье* —
поющий свальный ком искусств,
Чтоб сами заплясали ноги,
чтоб песенка сорвалась в крик:
христос в Москве, христос в остроге,
христос на Западе возник!
И кто, опомнясь, молвит снова:
«О, где ты, грешная земля?» —
крутясь на палубе больного
расхристанного корабля?
1982
____________
*Комканье — древнерусское просторечие, искажение латинского «communicatio» — таинства причастия.
ИМПЕРСКИЕ ВОЛКИ*
Страшные толки, дикие толки:
где же вы, где, имперские волки?
Тысяча вас или сотня?
Я бы хотел над нивой Господней
встретиться с вами сейчас-и-сегодня,
где же вы, где вы, и кто ваша сводня,
страшная ваша волчица.
Спряталась сука. Трещат вертолеты.
Это обычная волчья охота.
Вaсик, васёныш, васёк или кто ты?
Может — Есенин, до боли, до рвоты
капающий на родные киоты?
Спряталась, спряталась сука.
27 июля 1999
____________
* Название группы контрактных войск России, воевавших на стороне Сербии.
***
Я прячусь в Тебе. Ухожу, ухожу.
Я — твой и внутри, как младенец, лежу,
как царь и букварь твоей жизни, как херъ,
ты знаешь сию и мою — вот пример:
Простой, словно пропись: жива ты жива?
Я мертвый младенец в тебе, но едва
ты дверь отворишь — и я снова живой,
всегда без тебя, без тебя и с Тобой.
2000
ИЗ ЦИКЛА «THERAPEIA»
***
В. Кривулину
Дружества лепет сладчайший
Милости слово сквозное
Боль обнимается с болью —
Им — тихим — не больно
Время входит в Алтарь с опустевшею Чашей
И Врата затворяются
В этом тишайшем уходе
Всё — примиренье
Новым алкателям крови
Как оглашенным
Вновь предносится Тайна
Только больных
Посещает священник с Дарами
Боль утешается болью
ИЗ ЦИКЛА «THERAPEIA»
***
Здесь ангел разделил пасхальный звон
На пестрое собранье птичьих трелей,
Здесь каждый видел светлый круг времен —
Сенописанье Льва — иллюзион
Солнцеподобной акварели.
Как хочешь разменяй, развремени,
Распространи усвоенное кровью,
Лишь простоте соблазна не вмени.
Ужели мне раскрасить эти дни
И возвратиться к предисловью?
Так пища жестока, так прост пример
И Агнца-Первенца и Друга-Очевидца,
Но Лев вращает колесо химер,
И радужный отец, игумен мертвых сфер,
Сияет, ищет разрешиться.
1979
ИЗ ЦИКЛА «THERAPEIA»
БЕЛЫЙ ШУМ
Как бел иконостас! Истаял звук,
И времена горят как свечи.
Будь милосерд, останови свой круг,
Усвой мне образ человечий.
О, я готов на этот крайний срок
Желтеть осиновым уроном,
На красном кровью проложить стежок
Или аукаться в зеленом.
Но дым над солеёй! Мы не вольны
Лечить и править времена больные.
Я опоздал, и пламя белизны
Сквозит меня, как лейкемия.
1979
ИЗ ЦИКЛА «THERAPEIA»
***
Душе постыло бабочкой летать,
Ей дом-гербарий писчий уготован.
Пора смириться смертной плотью слова —
Кормить ее, голубить, одевать.
Под пологом беспамятства глухим
И в каталоге слухового зренья
Игла ей — ласка, пища ей — сравненье
Белесой ночи с саваном цветным.
Кто смертию помечен как пыльцой,
Кто слухом осязал сквозную млечность,
Тот зрением, помноженным на вечность,
Восхитит ее страшное лицо.
1979
ИЗ ЦИКЛА «THERAPEIA»
***
Густого эфира блудливый шумок
Всё путаней, легче, бессвязней —
Так голос уходит то в лепет, то в щелк,
В помехи от прожитых казней,
Так голос уходит. Кому невдомек,
Что казни — лишь звучные вехи?
Так голос, одетый, как в шубу, в шумок,
Оснеженный, ловит помехи,
Играет и прячет осколок лица
Под шубой пыльцы поседелой,
И реет в прорехи в ремнях и в зубцах
Мучительно смертное тело.
1979
ИЗ ЦИКЛА «THERAPEIA»
***
Постный канун. Надо льдом вековая метель
Шепчет слова полустертые, полунемые.
Где Вы, Кузмин, золотые поля содомии?
Вслушайтесь — это форель!
Это рефрен Ваших встреч, их чистейшая грань, —
В знойном Некрополе вьется серебряным стоном
Ваша сестра, Ваша ревность со взором зеленым —
Дружества женская ткань.
Или намек, приглашенье в тенистый садок?
Сдержанный льдистою пленкой словесный излишек?
Бьется форель. Кто от стука ее изнемог,
Спит у старьевщика в нише.
1979
ИЗ ЦИКЛА «THERAPEIA»
***
Так смерть приходит. Пять минут
осталось и невыразимо
сквозит желанье мимо, мимо
словесных и случайных пут.
И сам себе назначишь срок,
как вдруг не вынесешь притворства:
зачем тщетою богоборства
пленять молитвенный исток?
Но и молитва чуть жива,
всё мечется, всё ищет сходства,
и только воздух первородства
живит предсмертные слова.
1979
ИЗ ЦИКЛА «THERAPEIA»
***
Белая Тьма. Или в области воздыханий
ткется плетенье слов? —
Умная Влага Твоих воздушных тканей —
так шьется хитон без швов.
Умному Телу гвоздимому сам послушный
Но уязвлен Тюрьмой
бьется и бьется птенец в сети воздушной
слепоглухонемой
1979
* * *
Духовная оптика смертных полетов:
как близко всё издали, зримо и близко,
но слух словно улей разломан, изыскан —
о, слов обездоленных долгие соты!
О, сирое зренье, смесившее краски
в наглядную тьму — мимолетную милость.
Так в смертном кольце саломеиной пляски
мелькнуло знаменье креста — и растлилось
1979
АДЫГЕЙКА (ТРАВА)
Тройные разговоры вдоль реки,
Где Lady Rain плавучих слов внезапней,
Где зубы Ангела и скоры и легки,
Когда вития-дым в уме прозябнет
Глухою адыгейскою травой,
Сокрыв милльоны насекомых мигов,
И так легко, так невесомо иго
Сознания, что кажется — прямой,
Могучий Ангел разделил нам прану
Тройных даров и скрылся за горой
До третьих кур.
Плыву по Океану,
И зов Протея мнится мне отцом,
Когда, кривясь, как тень твоей улыбки,
Он принимает образ века зыбкий
И замирает в сердце леденцом
Под пенье флейт, сквозящее, как шелк
Ночных воздухов, где стоят, красавясь,
The girls from Ipanema нагишом,
Сквозь анашу смычком волны касаясь,
Как будто приглашая красных рыб
На черный берег,
И в умах несложных
Великое Обилие пирожных
Является подобьем страшных глыб,
Почти что несъедобных, где, смеясь,
Ширяясь и шизея, бредит птица —
Жилец небес или Воздушный Князь, —
Спеша о глыбы нежные разбиться,
Но как бы ошибаясь, тянет в рот
Задумчивый и цитрусовый плод.
Скажите мне, как можно, выпив чаю,
Сказать такое?
1977
* * *
В белом венчике из роз
впереди Исус Христос.
А. Блок
Чуден дух молочной кринки.
Запивай, дурак Исус,
богородичной грудинки
непритворный вязкий вкус.
Эвое! Какая встреча
на алгофской мураве!
Заболтал Иван-предтеча:
Скоро течка. — Эвое!
Богородица-мать,
дай сосцы твои мять,
раздроблять пречистое тело.
Отвори, мать, уста,
выплюнь света-Христа,
дай нам Агнца в венчике белом!
От иркутских алгоф
к нам придет Саваоф,
сядет третьим Петром на Неве,
будет кровью святой
мыть корабль золотой.
Эвое, эвое, эвое!
Удались блины на славу,
сытен красный каравай.
Поминай свою державу,
кровь младенца заедай!
1979
ГЛУБИНКА
Помолчи, дружок, о скором спасеньи.
Тень жены сквозит в растворе осеннем.
Ей судьба искать свою половинку,
вдовьей вестницей спускаясь в глубинку.
Легче вынянчить урода в пробирке:
только темь теней да справные бирки.
Здесь прошелся кол потравы столичной
и оставил след беды чечевичной.
Тут и старец, словно юноша, зелен.
Чуть шумок — шуршат по черствым постелям,
а иной хохмач — не то что другие —
на груди своей справлял Литургию.
Был он чуден, сед и в странной порфире,
а его сосед, помешан на лире,
шепелявил, пел. А толку-то, толку?
Он забыл, что в сене прячут иголку.
Херувимское простое моленье
и орфическое темное пенье,
боковое, пьяное с лозой и тимпаном —
это блажь о Том, кто умер за Станом.
А печаль вдовы — не та ли водица?
Или бисер мечет первая Жница —
перед кем, о Господи, — теми, кто в хлеве
не забыл о Хлебе, Девке и Деве?
Я забуду всё, и мне не приснится
эта дeвица, кукушка, вдовица,
но кропит меня, сквозит раньше срока
жестяная, злая, рабья морока.
1978
* * *
В лесу земном, в саду, в соборе птичьем,
в раскольничьем огне и подо льдом
подумай, чиж, какое безразличье —
одновременность вечности во всем.
Ах, «вещь в себе»? — Нет, «вечность — и вещица»,
метафоры безумной перелет.
Прислушайся как в темени крошится
сухой, горячий, черный, страшный лед.
Пора давно откланяться варягу
и книжечек хреновых не листать,
собачьим дрыном окропить бумагу
и прокурорской вязью подписать.
А то построить храм железный, прочный
и, веселясь как бес на небеси,
всё праздновать и праздновать заочно
веселое крещение Руси.
Когда же вознесенный диким зельем
прекрасный фаллос в небе расцветет
и через пять минут в раю подземном
захлопнется последний черный ход,
я побегу шалея и кусаясь
в расцвет огня, в разверстку и в расход,
и голос мой на йоты растекаясь
в томительную вечность ниспадет
1983
ЭЛЕГИЯ С ТАРАКАНАМИ
Мертвый, мертвый, а кушать хочет.
Как подумаешь о вампирах,
обитающих в эмпиреях,
позабудешь о тараканах,
заползающих в рот и в ухо.
Тараканий царь, я вампирю
и ночтожу жизнь тараканью,
затыкая ватою уши,
замолкая, нет, говореньем
уговаривая их убиться
О, Господь, Ты Царь человечий,
Ты живых различал и мертвых,
Ты вползал в тараканьи мысли,
Ты их просто когда-то мыслил
и устал. Я так просто спился.
Отравился, сожрал парашу.
Всё как мертвый, а жрать хочу я,
приносить словесные жертвы,
сеять семя свое, отраву
между звезд и гнезд тараканьих
Мертвый, мертвый, а кушать хочет.
июнь 2000
* * *
Что смущаешься, брат, скоморох, странножитель и ратник?
От случайных уколов еще далеко до гвоздей.
Ради двух или трех сохранится преступный курятник,
твердолобая Русь сбережет пустотелых вождей.
Если слово такое тебе как настой на полыни —
уравняй-ка, попробуй, — секунду, песчинку, звезду,
помяни ради всех, как когда-то давно и отныне
Сотворившего всё, как раба, пригвоздили к кресту.
Там, где двое блажат, третий слушает спелый последок,
и, вкусив, не заметит, как время замкнется кольцом.
Натрудившись как вол, запряженный в ярмо пятилеток,
обернется страна скоморошьим и светлым лицом.
Там, где смерть за бесценок, где время светлей и опасней,
ренессансный уродец забился в железных когтях,
и ребячьим дымком растворилась постылая басня
о бессмысленном турке, когда-то убившем дитя.
1975
* * *
Мой друг беспечный, ты шалишь,
ребенок с погремушкой-рюмкой,
ты слышишь? — сладостная мышь
растет в груди германской чумкой.
Увы, мы не сойдем с ума
от этой ницшеанской дозы.
Der Winter, русская зима
нас встретит трезвенным морозом.
И росс нам щедро поднесет
яйцо богини белокурой,
жар-птицы, куропатки, дуры
обман и пьяный скифский мед.
И забормочет партизан
своим бессменным пулеметом,
идет посмертная охота,
двойной орел кружит в глазах.
Вий поджидает за углом,
жандарм течет за нами следом.
Пентакль в содружестве с орлом —
не то что наш паук-perpetuum.
Оставь надежду — так верней
за новым призраком вернешься.
Средь геральдических теней
всласть не умрешь и не упьешься.
Незримое, как тать, грядет
Иванушкой крутого чуда,
и винопойца, как Иуда,
ненужные гроши сочтет.
январь 1976
РЕМИНИСЦЕНЦИЯ
Все перепутаю — и если не солгу,
как праведник явлюсь к Тебе с повинной —
малину спелую в чернеющем снегу
и почтаря — с надеждой голубиной.
Что за дела? — от одного ль, от двух
исходит Он, вас как пшеницу сея?..
Все перепутал я: и тополиный пух —
с руном заветным Агнца, Одиссея…
1976
ДВЕ ВАРИАЦИИ
1
Как от нежного духа Жены проступает молочная запись —
осень дышит тобой, зачиная посмертную завязь.
В Петербурге, в Воронеже, в Риме — слова зелены.
Где же встретимся мы — на Волшебной горе, у Кремлевской стены,
на равнине войны среди спелых, отравленных жирных и нежных жемчужин,
как мы выживем, брат, если осенью мир безоружен?
Греховодит сентябрь, как неписаный нами закон:
кровью землю кропить, манифесты писать молоком.
Греховодит Жена, и всю ночь, и всю жизнь напролет
ни себя, ни других не жалеет — хранит — не дает.
И царит Антигоны слепой безвоздушная страшная власть —
огневица в ночи, купина, вольнодумно-словесная вязь:
видно, хочет она в этом девстве опасном застыть —
обмануть, как жена, и опять, как сестра, хоронить.
2
На Волшебной горе, в стороне от неверного мира,
где текучая память порой превращается в лед,
мой потерянный брат в ароматах вина и эфира
на сеансе полночном, как лебедь, застольный плывет.
Ах, зачем ты сроднился с косматым плутающим веком
и в колхозном начале увидел разлёт бытия?
Сорок лет, как дитя перед страшным татарским набегом,
тебя кличет жена и безумная Леда твоя.
Сорок лет зажигает она голубые лампады
над пустою равниной глухой и гундосой страны,
сорок лет ей звучат твои паузы, волны, цикады,
кружевные слова под пустым циферблатом луны.
август 1977
КОРАБЛЬ ДУРАКОВ
Полно мне тужиться, тяжбу с собой заводить…
Славно плывем мы, и много ли нужно ума
в царстве Протея? и надо ли связывать нить
тонкого смысла с летейской волною письма?
Только бы музыкой, музыкой заворожить
муку-сестрицу, сварливую древнюю спесь.
В вальсе русалочьем скучно бедняжке кружить,
в серых зрачках ее желтая кроется месть.
Кличет Асклепия, просит флакончик вранья,
черной дуранды газетного хлебца чуть-чуть.
А за кормою то жизнь, то жена, то змея —
шопенианы бесцельной болтливая муть.
О, дурачье! Как случилось, что нам невдомек,
кто мы, откуда, зачем мы плывем в пустоту?
Странные вести принес нам опять голубок
с вечно зеленой масличной неправдой во рту.
август 1976
* * *
Я не знаю, откуда пришел и куда Он уходит,
каждый год зажигая сентябрь – семисвечник багряный –
так еврей-бессеребренник кистью волшебною водит,
а потом умирает – и в славе своей безымянный.
И подобием страшным замлечного дивного Духа
золотистый обман воцаряется словом расхожим,
вновь касается острого зренья и терпкого слуха,
теплой твари словесной, золотистой и розовой кожи.
От осеннего блуда, от простой и слепой пятерицы
разоряется время и осень, и семя, и сени,
так немотствует инок в сетях роковой огневицы,
неподвижной, прелестной, осенней мечтательной лени.
То – мирская отрада, мгновение равностоянья,
равнобедренность слов, параллели имен и созвездий,
разорение Розы, геометрия Иня и Яна,
богословские споры, петушиные зори поместий.
То мгновение мира: желтизна, белизна и краснуха,
увенчание праха, как будто не выжить без страха,
а за сим царский знак немоты – отрезание уха,
возрождение в прах и восторг бичевания праха.
Здравствуй, осень! Вчера мы с тобой полагали причины
адюльтера – без века, без Духа, без Мужа.
Здравствуй, сладостный миг жизнестойкой и терпкой личины,
безоружного слова вороний безрадостный ужин.
август 1976
* * *
В раю земном, где тернии да кочки,
вся прелесть в ключике и в заводном замочке.
Все десять завелись, ждет очереди малец –
чудесный, заводной, одиннадцатый палец,
и вот уже растет, как гений исполинский,
энергии земли собрав в пучок латинский.
Ключом кипит ударная работа.
Машинка такова, но страшно отчего-то…
Внимая трудодней апофеозу,
мне трудно увязать любовницу и Розу,
как трудно, побывав в обители святой,
вернуться в недра жизни заводной.
1976
* * *
На высоте российского обмана
кружилась птица празднично и пьяно,
людская дичь давно приелась ей.
Что там внизу – проказа иль столица?
Кто там добреет, махровеет, злится?
Избави меня, Боже, от кровей.
Во сне, венчаясь кругом ежегодным,
я опадал листвой, чтоб стать несходным
подобием безумца-воробья,
в невидимые веси протяженным, –
окаменеть каким-нибудь блаженным
за станом очумевшего вранья.
сентябрь 1976
* * *
Если б нас впопыхах не пришили заране,
не подняли б – не бросили оземь – с земли,
мы росли бы с тобою в развернутой ране
на глазах шелудивой народной семьи.
Мы метали бы бисер в укромное место,
мы познали бы сладость семейных забот,
мы воспели бы Честь или прелесть инцеста,
зуд Отваги и Славы мерцающий плод.
Наши дети в плену азиатской заразы,
ошалев от парижских и гамбургских вин,
развивали бы наши пути-метастазы,
низводящие в нежный чахоточный сплин.
Всё, что было с другими, случилось бы с нами, —
так и кровь голубая, отчаясь, кружит.
Кронос с Хроносом встарь разменялись чинами:
первый сечкою машет, второй – потрошит.
Видишь, нам повезло: так незримо, так тихо
мы вступили в потешную эту игру –
неразумнее снега и сказочней лиха,
как слова, неподвластные даже перу.
В нас и буквы, смеясь, поменялись местами,
как священники-птицы вокруг Алтаря.
О, как страшен и вечен Играющий нами!..
Тут молчание: нас порешили не зря.
Тут терпение, милость, молочное братство…
полежим да рассудим в опричной земле,
как без рук и без ног устоять, удержаться
на веселом, завещанном нам киселе.
март 1977
* * *
Чуть солей, чуть кровей – придушить и размять,
трижды плюнуть на Запад, в мурло Велиарово…
Ах, скажи мне, моя Голубиная Мать,
кто варил это страшное нежное варево?
Кто варил – тому здесь уже больше не быть:
он варить-то сварил, а расхлебывать – ворону.
Почему же так страшно мне переходить
на ту милую, дальнюю, праздную сторону?
Мне и Кесарь не друг, мне и слов самосад –
сорных роз – опостылел, как вымысел Родины.
Я и знать не хочу, как Центрального Пса
будет время топить в его красной блевотине.
В Лете, где растворяется времени нить,
смерть вторая к душе клубом пены подкатится.
Потому так и страшно себя растворить
и увидеть червленые буквы Акафиста.
Что не слышало Ухо — не скажет Язык —
так от Века Иного до Времени Оного.
Для того, чтобы выучить эти Азы,
надо верить каленым щипцам игемоновым.
Знать, и там ордена, как и здесь — так чего ж
ты, Психушка моя, притворяешься дурою?
Обточи свое тело о жертвенный нож
и прикрой, Потаскуха, себя амбразурою.
А потом поднимись и ступай, не скорбя
ни о чем, говоря: так и надо, и надо нам.
Андрогиново племя приветит тебя
недомыслимым словом, забвеньем и ладаном.
май–июнь 1977
ПРЕЕМСТВЕННОСТЬ
Всё те же праздные слова:
не убивай, не бей, не мучай…
Один палач едва-едва
причастен мудрости дремучей.
Но жреческий разомкнут круг,
когда могильная малина
сквозит из пенсионных рук
в доверчивые руки сына.
И тает страшное число,
как память ветреных столетий,
но странно — это ремесло
определенней всех на свете.
Я помню только: кто-и-с кем,
чья сквозняком прошита шкурка,
чье имя — ягодка в руке,
в червивой яме демиурга.
Как будто несмышленый вор,
Похитив жизнь, забыл в прихожей
ее тщету и нежный вздор,
тот шум, что нам всего дороже.
И потому-то всё слышней,
всё неизбывней сор былого —
чешуекрылый хор психей,
лишенных музыки и слова.
октябрь 1977
ТЕМНЫЕ СТРОФЫ
Или забыты, забиты, за… кто там
Так научился стучать?
А. Ахматова
Век девятнадцатый, железный…
А. Блок
Знаешь что? Я думал, что больнее
Увидать пустыми тайны слов…
И. Анненский
1
Есть вечная жажда. И дело не в том,
что нет ни бадьи, ни колодца,
что ясность, как птица с лучистым крылом,
нам в руки опять не дается,
что вечеря запахов, пасха теней —
единая наша отрада.
Как видно, о тьме и поется темней,
бессвязней и горше, чем надо.
2
Повсюду зима, чертогон, и опять
мы храм посещаем, как рынок.
Но слишком легка и пьяна благодать,
бегущая слезных тропинок.
Ты помнишь истории нашей конец?
Отмкнулись могильные плиты,
Господь прослезился, и ожил мертвец,
как век, пеленами увитый.
3
Но я не к тому помянул этот дом
болезни, забвенья и страха,
чтоб мы, словно дети в железе больном,
бряцали в церквах и на плахах,
чтоб в жесткой коре изнывала, биясь,
кликуша, вдова или дева —
вопила, молилась и падала в грязь
под сень византийского древа.
4
А времени ход был безумен и крив,
как бред безнадежно больного.
Сравнить ли мне чары леонтьевских слив
с эйфорией „Vita Nuova"?
Блудницы и взрывчатых блюд повара,
оракулы, орфики, пташки,
философы, дел половых мастера
сплелись в сумасшедшей упряжке.
5
Я их не сужу, поминаю добром,
и словно со мною то было.
Блажен, кто пропел свой последний псалом,
иному привиделось Рыло,
а третьему — Боже, за каждым углом —
какая забавная пытка! —
мерещился желтый облупленный дом
и реяла красная свитка…
6
Пусть страшно сверять теневые счета
живых и забытых, забитых,
пусть в Царстве Господнем земная тщета —
словесная ткань — не защита,
возьми черный мел, наклонись и пиши
в зеркальной ночи беспредельной:
Создатель! Мы дети Словесной Души,
рассеянной в бездне метельной…
ноябрь 1977
СТЕАРИНОВАЯ ЭЛЕГИЯ
Животные подразделяются на: а) принадлежащих Императору, б) бальзамированных, в) прирученных, г) молочных поросят, д) сирен, е) сказочных, ж) бродячих собак, з) включенных в настоящую классификацию, и) неисчислимых, л) нарисованных очень тонкой кисточкой из верблюжьей шерсти, м) и прочих, н) только что разбивших кувшин, о) издалека кажущихся мухами.
Х. Л. Борхес*
Свет сплоховал, и я зажег свечу
(такое грех выдумывать нарочно:
все наши вечера не стоят свеч),
зажег свечу, а в комнате соседней
сестра Франциска**, смертная волна,
прильнув к постели, ласково шуршала,
лизала руки матери моей
(врач сделал ей укол; она уснула),
лизала руки, значит, и шептала.
Я слышал — это были имена — какой-то вздор!
Я слышал: Гоголь, Пушкин,
Бах (ну, к чему бы это?), Демосфен
и некая непрошеная Фекла,
Хемингуэй, Маршак, Аврора (крейсер?),
царь Николай, как будто бы, Второй,
Ахматова, Распутин, Альбертина,
Лолита, Чернышевский, Хо Ши Мин,
(и, если вам еще не так постыла
вся эта каша, я продолжу) — Sartre,
Ягода, Jonny Walker, Солженицын,
Тутанхамон & Cоmpany, Басё,
Роз де Масэ, Лойола, Гонорея,
Параша, Риголетто и Му-Му…
Возможно, кое-что я не расслышал.
Она читала, словно торопилась
в другие страны, к новым берегам.
К тому же, ее шепот был так тих!
И все слова, журча, переливались
одно в другое… Я позвал ее.
Она была глуха — скажи на милость! —
И столь слепа, что не могла найти
щелей, чтоб в ночь слепую просочиться,
пришлось для бедной дверцу отворить.
Она меж ног моих прошелестела
и даже не задела мимоходом.
Одна беда, что свечку вдруг задуло,
но я был рад, что мать моя жива.
ноябрь 1977
____________
* Цит. по книге М. Фуко „Слова и вещи" (М., 1977).
** Ассизского
ПЕСЕНКА
Грехи наши — от юности, вина — от безначалия,
всё прочее — от тесноты, от жуткой тесноты.
Все обезьяньи зеркала, все страсти и так далее…
Все войны, все твои дела, все страхи, все кресты.
Когда же ты вернешься вспять, осатанев от ребуса,
услышишь голос Судии в зеркальной тишине:
«Ты помнишь, грешная душа, соборный дух троллейбуса?
Ты помнишь, Я тебя давил, и ты ответил Мне».
Тут время хитрость применить, как бы канавку сточную,
улику для отвода глаз, чтобы задобрить суд.
Скажи ему, ну, например… как был ты под Опочкою,
как встретил камень-девочку и отдал ей салют.
Она винилась пред тобой, смыкалась-размыкалася,
просила камень разомкнуть, но ты ее не спас,
когда кортеж твой в Псков летел на поклоненье Фаллосу —
хорошая такая есть традиция у нас.
Вот так, штришок один, другой… — Глядишь, он и развеется.
«Всё, — скажет, — всё. Я позабыл. Не помню ни шиша».
Похерится твоя вина в летучих волнах мелоса,
вплетется в общий лейтмотив певучая душа.
Завоет, зашарашится, запрыскает, запорскает.
(Cogito — это, кажется, французская болезнь?)
Грехи наши — вчерашний день, вина — змея заморская.
От преизбытка благости тучнеет наша песнь.
1978
НОЧНОЕ
1
Что ты молчишь, Эрот,
спутник бессонной ночи?
Если уж ты пришел,
выслушай и ответь:
Разве любовь не в том,
чтобы привлечь младенца,
видеть, как вьется он,
смертник о двух крылах?
Сам я таким, как он,
был — и совсем недавно.
Ныне же я живу
краткой жизнью других.
2
Вижу его глаза,
губы в зеркальце тайном.
Сам же я и во сне
с ним не переглянусь.
Боже, как жалок он —
воск, мотылек стигийский!
Смерть его, как вино,
душу мою живит.
Но одного боюсь:
вдруг я ошибся, сбредил?
В зеркало заглядясь,
выпил чужой бокал?
3
Берег забвенья. Ночь.
Два купца за Коцитом
ждут — так любимых ждут —
парусных кораблей.
В трюмах не снедь, не мед
клади воспоминаний.
Пестрый на вид товар
неразличим на вкус.
Тени спешат, снуют.
Бойко идет торговля!
Кажется, я впотьмах
свой уронил флакон?
1978
ВТОРАЯ СМЕРТЬ
Ужели некогда погубит
Во мне Он то, что мыслит, любит,
Чем Он созданье довершил?..
Е. Боратынский
Разобрав механический ад
души, что стремилась назад,
домой — в материнскую мглу,
я нашел тебя в левом углу
в световой запекшейся ранке.
У тебя был вид обезьянки.
Ты увидел меня, расцвел,
стал понятней, но не пригожей…
Я смотрел на тебя через стол
и все думал: «О, Боже, Боже,
до чего я его довел?»
Поселился во мне жилец:
полу-ангел, полу-самец —
образ муки и назиданья.
Нет на свете тяжеле знанья —
знать, без Господа нет Иуды.
Оба мы с тобой хороши —
сообщающиеся сосуды
или рожки одной души.
И когда мы сыграем пьесу,
в нас останется мало весу,
так что ляжем в один мы гроб.
Третий явится прост и складен
и, подняв над зеркальной гладью,
нас пристукнет он лбом о лоб.
1979
* * *
1
Уединение
Лонотворение хлеба
нет ни вождей ни солдат
светлая боль
и шершавое влажное небо
в чистописаньи цитат
ты еще спишь
обессилена тихою бурей
замкнута светлой водой
где я — с тобой? —
или в корпусе черной лазури —
узник и временник твой?
словно из тьмы
где смешались и буквы и святцы
тянется слово на свет —
тени письма
проступают белеют сочатся
камерным сводом планет
анестезия желанья
родной планетарий
послевоенный покой
чистое поле
и марево прожитой гари
жуть бытия под рукой
2
Вот и всё
только теплая жуть бытия под рукой
и покой
еле слышимый плеск эмбриона
стой мой странничек стой
отдохни полежи
близ церквушки уснувшей над бледной рекой
отдохни
полежи
в теплой матке эона
как уснуть
если смертно-живой повторяется путь
чуден сон
в темном чреве заплакал Иона
тихо в церковь войди
так светло так темно
в теплом лоне в растворе эона
тихо в церковь войди
там светло и темно
тихо в церковь войди
там светло и темно
словно в сфере прозрачной слезит и блуждает икона
1979
* * *
И, растворяя явь воздушной сети,
язык прилипнет к лону междометий,
благословляя самую попытку —
толчки подземной кровянистой речи.
Итак, само пространство между словом
и словом это тоже междометье,
и в мандале рассеян прикровенный
последний бисер сенописца-льва.
1980
ИЗ ЦИКЛА «SOLILOQUIA»
ЛЕНТА 1
SATOR
AREPO
ТЕNЕТ
OPERA
ROTAS
Если в ленту свернуть эту речь — эту боль травести —
эту речь, обращенную к Альфе спеленутым оком,
что в ответ обрету я, вращаясь в забвеньи глубоком,
окруженный Омегой молчанья на Млечном Пути?
Пониманье? — Китайский квадрат нумерованных глаз!
Что посеял, Арепо, ступай и пожни поскорее! —
В белых нишах сознаний-синонимов, в серой сквозной галерее
влажный знак соучастья — белесый светящийся газ!
О достаточно! Лента окончилась. Пусть
этот дым разобщения всякую похоть развеет.
Что посеял, Арепо, ступай и пожни поскорее
в отраженных изгибах пяти соломоновых чувств… —
Отраженный, разъятый, несходственный образ Творца,
заклейменный, задушенный в синонимической клети.
Лента кончилась.
Стонут сопилки. И страшные дети
тянут длинную сеть и уносят домой мертвеца.
1980
«SOLILOQUIA»
II
Сижу я вокруг
себя и других узнавая
на белом экране
монтаж седины быстротечной
эрозией речи
прострочена лента живая
как снег
многоточьем рассеянной боли овечьей
минуя все тропы
и тропы уже не рифмуя
блуждающий фосфор
с рентгеновским снимком собранья
я вижу себя и тебя
разделенного всуе
на белом экране
распятую птицу пространства
1979
* * *
Я вижу во сне коляску на берегу моря
и сам восседаю в ней, и — счастливый — перемещаюсь,
то папою с мамой в нежную бездну толкаем,
то — милой женой, увязая в песке зыбучем,
а то — благодарным ребенком на двух ходулях.
Внучатые сны! И разве мне они снятся?
А что — мужику в ярославской сырой могиле,
дьячку из Тамбовщины с прокисшей от пива рожей?
Те, даже в земле сокрушаясь, отцовство чтили,
из праха в прах преходя, сиротства не знали,
а я, как небесный выкидыш, мечтаю об опекунстве.
Вот, просыпаюсь и думаю: что же случилось?
На свежую голову не понять — надо день осилить,
перемолоть себя в труху, стать небесным телом,
провиснуть дулей ярости в ледяном пространстве,
упасть обрубком желанья на инвалидную тачку…
Что впереди? А впереди — солнечный лепрозорий.
Туристы шайками бродят, слушают разъяснения, смеются,
играют в кости покойников, пьют из отцовских черепов…
Ни одного негра, ни кирхи. Не слышно органа
на православном остове-острове, ни колокольного звона…
Отче, Отче, как выжить мне здесь без причастья?
1981
ВОЗЛЕ РУССКОЙ ИДЕИ
(восемь надписей на литературной могиле В. В. Розанова)
1
Богоневеста, ложесна разверзла Россия —
тихая Руфь, она ждет своего жениха,
мужа Европы, чтобы, обняв, обезглавить.
2
Помню, меня одна лизнула такая
в самую точку, словно я Апис всесильный,
в само сердце и в душу, и в мать, и в лицо.
3
Дети природы, выйдем из лунного круга,
лифчики сбросим в церкви, станем как дети
Мельхиседека и Айседоры Дункан.
4
Не в алтаре, конечно, но где-то возле
нужно устроить первый альков новобрачных —
пусть себе стонут в лад песнопеньям стройным.
5
Рыло, о рыло России с красною свиткой,
якобы голубь белый с ветвью масличной,
нет — борзописец беглый, черт лапидарный.
6
Что Он принес на землю? — Скорби и раны,
смерть да бесплодье, воню загробной жизни.
час неделимый между собакой и волком.
7
Чем отдарил я Его? — Своею смертью,
чуть показав лицо Ему и миру —
Самую каплю, самый смертельный кончик.
8
Дети, о дети, милые сердцу Иова,
вот и вернулись вы, дети. И вправду ль — дети?
Дети-то — дети, но хари какие, рыла!..
1981
ПЯТЫЙ РИМ
1
Вспомнил слепую сову:
как шарахнулась в тень пресмыкаясь
разве сказал я: живу?
только шепотом шарю и маюсь
посохом слова в ночи —
о, отзывчива хоть и глумлива:
слышишь? Ключевский журчит
чуешь? Герцен шатается криво
пеплом словесным седым
лепестковым осядет на плечи
пятый строительный Рим…
где твой брат где мой Авель, кузнечик?
небо ли хочет продлить
в травяной заплутавшейся прозе
или отчаясь испить
белой тьмы ионических сосен?
страшно ученой душе
без овечьей растительной крыши
ах, отслоилось клише,
отлетает все выше и выше!..
2
в спячке египетских игр
ошалев от июльского вара
вдруг расшататься и —
катом — растительным шаром —
в бюрократический парк
и под шорох насмешек
беженке Божьей
вручить омерзевший орешек
чтобы в блаженстве потока
в зените сознанья
хрустнула спица
соснового колесованья
так бы случилась
важнейшая из репетиций
всерастворенья
где всё примиряясь и ссорясь
силясь истлеть
порывалось бы вновь возвратиться
медом словесным
в бетонные соты бессониц
там голоса
на эфирных болтаются нитях
в душной мороке
в безлиственной прорве событий
перетасуй эту тьму
и откроется главный
джокер себе самому
от начала не равный
если в колоду не ляжет
он свяжет раствором до срока
в мшистом отечестве
всех комариных пророков
на плавунах на костях
зашатается улей непрочный
выжить бы шаром словесным
в растительной почве заочной
3
ночью закроешь глаза —
темный поток мутно-сладкий:
то приварилась слеза
к небу графлёной сетчатки
кровосмесительный вид:
море в горячке пожарной —
нефть золотая горит
сердце земли леденит
черный раствор тринитарный
не зреньем крестным и не словом трудным
но слухом обветшалым неподсудным
но слухом игловерхим еле-еле
творить псалом в вечнозеленом теле
о, длить и длить почетные минуты
к сыпучей смерти направляя уды
кто не страшась огонька
кровосмесительной мести
держит в ежовых руках
жизнь и бюро путешествий?
все ли вы там заодно?
небо шуршит костяное
видишь: в Европу окно
тихо уходит на дно
золото слов нефтяное
я напоил зеленой кровью сердце
здесь мощи мира слава псалмопевца
здесь на болотной кочке стих распятый
здесь Пятый Рим возводится проклятый
и пьяницы синеют от кошмаров
в траншеях поэтических бульваров
пахнет кровавым жнивьем
тысячелетнего царства
бродит священник с ружьем
у закромов государства
служит а сам сторожит
чтоб никому не обидно
дальше мелькает как быт
страшно и пленка горит
дальше смешалось. Не видно
1981
* * *
Сколько праздников!
Сколько естественной радости,
радужной пыли,
эйфории и мяса
на пике крутого поста!
Неужели и вправду мы кончили,
в самом конце — победили
с патриаршей подмогой,
с землицей в расцветших устах?
Как в цветном эпилоге
после той мелкотни хроникальной,
где лишь грохот и вой,
свист и крик, человек и снаряд, —
все роится, все плещется,
все цветет чепухой зазеркальной —
разберись, где известный,
а где — неизвестный солдат!
Фарш волшебный из виршей и маршей,
из визга и пенья,
равноправные дети-застрельщики,
дети-стрелки…
Круговое терпенье, цыплячье сцепленье,
цветенье! —
Возлагают венки.
Возлагают венки.
Запах жирных нулей
заполняет прогулы сквозные,
черно-белые клирики
скорбной шеренгой стоят.
«Далеко ли идти
до блаженной страны Содомии?» —
так, должно быть, их спросит
цветной Неизвестный Солдат.
Словно в сказке дремучей,
конец захлебнется в начале.
Как в любовном безумьи,
связав родничок свой и род,
весь в анютиных глазках,
в крови,
в чешуе маргиналий
мертвый тянется к небу
и землю родную грызет.
май 1982
СИНТЕЗ
Между Альфой и Омегой
худо место для ночлега:
все трещит, смердит, гниет,
и встает из перегноя
племя новое, иное,
как бы движется, живет.
Между гробом и работой
нет покоя в день Субботы
телу, сердцу и уму —
триединому составу,
всяко быть ему неправу —
я не знаю, почему.
Но, видать, глаголют право:
близок день вселенской славы —
всё изменится, пройдет:
ум от тела отделится
и в Омеге пропадет.
А потом, занявши силу,
сядет он на землю милу,
многокрыл и деловит.
Всё проймет и всё прознает,
все могилы раскопает,
все гнилушки воскресит.
И не спросит он уныло:
А зачем все это было? —
Видно, Альфе-то видней:
сядет тройка в трибунале
править суд, вести в журнале
счет грехов и трудодней.
И тогда по всей вселенной
воцарится сонм блаженный:
благодать — на благодать,
но различный — не кромешный:
кто-то будет там, конечно,
антиномии решать.
А другие, как благие,
все зайдутся в литургии
и вовек не отойдут.
Очесам сие незримо,
красото непостижимо,
и слова на ум нейдут.
Тем и будем утешаться,
особливо же стараться
страхом Божьим дорожить,
а Начальства, Власти, Силы
приготовят нам могилы,
чтобы всуе не блажить.
апрель 1982
* * *
Вне языка не помышляй и жить,
пусть даже почва столь косноязычна,
что падшее на землю не умрет —
не оживет — и в зауми безличной
не закоснеет, но из рода в род
протянется бессмысленная нить —
питательная трубка между плотью
и нежитью словесной — мы живем! —
сплошной язык, как сумасшедший дом
одержит нас. И нет конца бесплодью.
апрель 1982
* * *
Шелушится тает черствая кора
это легкая игра без топора
бескорыстная игра размен колод
шелушится время тает мох цветет
меж деревьев гиблых вьется сизый дым
это Герцен обнимает вечный Рим
а из мха торчит бетонная плита
государства — царства вечная пята
глянет ворон в зазеркалье ветхих вежд
что там Ра’донеж Радо’неж Радоне’;
в героической кровавой полутьме
ударенья препинания одне
ах податься бы куда-нибудь домой
да сковал меня покров языковой
холод странничек а все же — духота
голод родненький а мучит тошнота
сколько времени прошло веков минут
как вошел в меня и душит чей-то блуд
в каждый уд вошел и в ах и в ох и в кхе
отпечатался бельмом на языке
без движенья но в оргазме и в петле
замер он на полуслове на игле
и ни встать ему ни сесть ему ни лечь
вдруг умрешь впотьмах и превратишься в речь?
1981
* * *
Безвременье. Пиши хоть наобум —
воздушной сетью языка запятый,
играй во всех пяти — скворчи, юродствуй, ратуй
на холостом кресте и в каменном гробу –
всё равнозвучно, всё отречено,
как под землей гниющее величье —
преображенье времени в одно
голосованье, голословье птичье,
где словно равный в нетях языка,
как ибис заводной, как бес толковый,
Египет чумный судит на века
и с каменным не расстается словом.
июль 1982
* * *
Как под корой сновидная игра,
черноречисты в узах вечера,
и каждый говорит, как будто что-то значит,
но всякий значащий его переиначит,
железом праведным и цепью обовьет,
чтоб сохранился говоренья плод.
Дальнейшее — молчанье. Сгусток темы —
тьмы кафолической молельный страшный сад.
Здесь никнут в хаосе, здесь в ужасе молчат.
Но, как магнето ласковые клеммы,
разговорят нас властные эмблемы.
И не поймешь, кто держит реостат.
август 1982
* * *
Писать, закрыть глаза, писать,
писать, открыть, писать,
как кол на голове тесать,
себя за хвост кусать.
Мы строим писчий мавзолей,
шарообразный дом —
кто пишет кровью по земле,
кто попросту — пером.
Но всякий раз сводя на нет
письма и крови след,
грядет вослед с метлой за ним
незримый Аноним.
Он обрастает, словно дух,
костьми, крылом, пером,
плоть человечья, ровно пух,
колышется на Нем.
Но вот Он распрямит крыла,
стряхнет земную рать,
и вновь губерния пошла
писать, кромсать, писать.
Какое длинное письмо
растет себе само!
Как бы из чресел эскимо —
попробуешь — дерьмо.
Какой огромный чемодан
вестей из дальних стран,
как расчлененка, как роман…
Читай, держи карман!
Между началом и концом,
меж Сыном и Отцом,
как будто исчезает суть —
не вся — чуть-чуть, чуть-чуть…
Апофатический намек,
хрящ мировых мощей,
соль бытия, письма предлог
и поясничный змей –
как ни зови — авторитет,
желанье, божество,
само дыхание… О, нет! —
условие его –
нет имени: пятно, пятно
на бледном полотне.
Творение растворено
в смесительном огне.
1981–1982
Р. S.
Из темного варева гнойных желез
снарядом набрякшим, дебелым,
он вырос — словесный порхающий жезл,
как власть и продление тела.
И кружит, и правит — парит надо мной
диктатором плоти постылой…
Зачем мне, убитому черной весной,
все эти вчерашние силы?
О, мне бы хотелось не власти земной,
по смерти вращающей блюдца,
но смертных ростков на коре земляной,
как пальцев любимых, коснуться.
апрель 1979