«Детское-Взрослое» в ранних стихах Вс. Некрасова
Отношения ВН с детской литературой завязались с самого начала его творческого пути и, так или иначе, возникали на разных его этапах вплоть до последней подготовленной им к изданию книги «Детский случай». Отношения долгие, но наглядные. А сегодня уже и исторически-показательные для общества в целом.
За 30 лет до перестройки, если не считать институтской газеты и одного коллективного сборника детских стихов, составленного им самим[1], стихи ВН в СССР были опубликованы всего 3 раза: в 1962 г. – 10 стихов в книге-ширме «7 машин» (М, «Детский мир»)[2], стихотворение «Темнота, в темноту / Опускается пыльца» (М, сб. «Час поэзии», 1965) и 2 стиха «Пёс завыл» и «Относительно небес» (ленинградский журнал для детей «Искорка», 1970, № 10). Стихи двух последних из названных здесь публикаций, как и почти все из коллективного сборника – самые ранние («Темнота, в темноту», например, написано в 57 г., и входит в тройку или пятёрку самых первых «своих» стихов ВН). Но, несмотря на то, что к 70-м годам у него был уже немалый архив собственных стихов, для «детских» публикаций ВН неизменно предлагал именно эти, ранние. Он неоднократно предлагал их в разных подборках и сочетаниях и в издательство «Малыш», где с 67 г. 10 лет работал рецензентом и которое после книжки-раскладушки «7 машин» 62 г. 15 лет отказывало ему в публикации. В 76 г. в издательстве «Детская литература» вышла книга «Между летом и зимой», составленная ВН из подборок детских стихов 34 поэтов (включая его самого), рецензированных им в своё время и отклонённых «Малышом». А в 77 г. ВН подвёл итог своей работы в «Малыше»: в письме, написанном гл. редактору Игорю Боронецкому, сообщая о том, как положительно была принята и читателями и критиками книга «Между летом и зимой», он пишет об абсурдности своего положения «начинающего» поэта с 15-летним стажем отказов в публикации, просит определить и высказать наконец отношение издательства к своим «детским» стихам. Своего отношения к детской поэзии ВН не скрывает: в том же письме он пишет о своей первой «детской» публикации, когда редакторы «Детского мира», одобрив его ранние стихи, советовали ему научиться писать «настоящие» детские:
«Книжка-ширма ’’7 машин’’, вышедшая в ’’Детском мире’’ в 1962 г., как мне кажется, кое-чему меня научила. Не то, чтобы она выглядела какой-нибудь заметно плохой. Как будто нет. Но она явно и безнадёжно отличалась в худшую сторону от тех самых стихов, с которых всё началось (от ранних –М. С.). Именно эта книжка – каноническая ширма с картинками и подписями и была написана стихами, несомненно,ненастоящими, хоть и были стихи эти редакторами одобрены… мнение, что после Чуковского детскими стихами могут, будто бы, считаться только стихи, написанные специально для детей, – …весьма распространённое. Но это-то и плохо, по моему глубокому убеждению. А лозунг ’’Писать стихи специально для детей’’ на практике почти всегда означает ’’Писать специально для детских изданий’’. Согласитесь, что тут есть кое-какая разница. И ребёнка, между прочим, чересчур долго держать на одном только специализированном, протёртом и переваренном детском питании нельзя: чего доброго, захворает…
…вопрос это принципиальный,… и с того самого своего первого опыта, с 62 годая вполне сознательно стараюсь не писать ничего специально «детского», а предлагаю обычно свои стихи из числа написанных попроще, языком сравнительно более близким к привычному языку детской поэзии».
«Стихи попроще» – это уже отмеченные ранние, в основном написанные в конце 50-х- начале 60-х стихи, которые вошли в самиздатский сборник «Стихи о всякой любой погоде», те, что сам Всеволод Николаевич часто в разговоре называл «о природе-погоде».
Так что же делает поэзию детской? Близость к фольклору, откуда Чуковский извлёк «живую органическую форму» («От двух до пяти»)? Но сам-то фольклор – поговорки, считалки, присказки – это что, только для детей? Мы с друзьями и сегодня, нет-нет, да и вспомним безавторский фольклор наших школьных лет: анекдоты, коллажи из хрестоматийных текстов, чёрный юмор, перевранные цитаты. Или, может быть простота, желание играть – специфические детские качества? Впрочем, у кого-то они, наверное, стираются с возрастом. И стираются культурными автоматизмами, точней, специфическим отношением к культуре[3]. Тогда, глядишь, и детское в искусстве станет чем-то специфическим, «специально детским»[4], как писал ВН. Наверное, детской поэзию делает честный, доверчивый к самому себе взгляд, взглядоткрывателя, ещё не пользователя. Взгляд ребёнка во взрослом. Автор смотрит на то, что его окружает через своё детство.
Так, например, написана книга «Как живёте» Кушнера, не раз читанная нами, родителями, не только своим детям, но и друг другу. Так в 73 году был составлен и «Лес дремучий» Вс. Некрасова и Сергея Иванова. Именно составлен, потому что представляет собой последовательное чередование ранних стихов ВН с прозаическими фрагментами – сценками из обыденной жизни ребёнка на даче в Малаховке. Проза связывает между собой стихи в едином рассказе, оттеняет в них обиходную лёгкость речи. Но происхождение «Леса дремучего» - вынужденное. ВН просил об этом Иванова, в очередной раз надеясь, что хоть таким образом его стихи смогут достичь читателя: незадолго до этого в «Малыше» ему посоветовали внести в подборку «элемент сюжетности». Книга была принята на рассмотрение, но в издательский план так и не попала.
И вот удивительна здесь эта амбивалентность. Эти ранние стихи, «Дятел / Бил», «Ветер / Ветер, ветер», «Лес и лес / И лес и лес», «Дождь и дождь», «Утром у нас / Чай с солнцем», «Тише / Тише», которые многие привыкли воспринимать как вполне взрослую лирику, оказываются стихами о себе-дошкольнике, живущем в подмосковном посёлке. Их образы, увиденные детскими глазами, остались теми же, и по прошествии многих лет открываются заново поэту и читателю[5]. Точно так же целый ряд стихов, даже и не входящих ни в «Лес дремучий», ни в «Стихи о всякой любой погоде» и находящихся среди «взрослых», изначально мыслились автором в детском контексте («Буква Т»[6], «Сизый как на кухне», «Ёлки / Ёлки / Ёлки / Ёлки» с подписью «из детства»[7]и др.)
Однако и наивным искусством их не назовёшь. Как-то раз в беседе о непосредственности «детского» реагирования в «Цветики увяли / Листики опали»[8]Е. Кропивницкого Некрасов отвечал, что «наивность» - это здесь только кажется. На самом деле стихи Кропивницкого очень «сделанные», за ними стоит серьёзная выучка. И ещё сказал, что грань между «непосредственным» и «мастерским» в этом искусстве, близком примитивизму, и есть самое в нём интересное.
Вспоминаю об этом, когда читаю ранние стихи самого ВН. Их ситуация, как правило, ещё – в них и только в них самих, ещё не вышла за пределы текста. Они очень просты и естественны, как может быть естественным детское зрение. Но как тщательно они выверялись, какую роль играет в них нюанс! Своё первое стихотворение «Под ногой от порога» (57 г.) ВН впервые помещает только в 4-й самиздатский сборник «Новые стихи Севы Некрасова» (65 г.) Помимо черновой проработки текста, он попадает в несколько рукописных сводов стихов, которые ВН периодически составлял. Так последовательно менялись варианты этого стиха:
1. Под ногой от порога
Шевелится листва
…………………………….
Наш фонарь
Другой фонарь
2. Под ногой от порога
Чувствуешь что листва
………………………………
Наш фонарь
Другой фонарь
3. Под ногой от порога
Чувствуешь что листва
………………………………….
Тот фонарь
Другой фонарь
4. Под ногой от порога
Чувствуешь
Что листва
Тут должна быть
Дорога
Там должна быть
Москва
Темнота
Нежилая
Дождевая
Тишина
Окликает
Дальним лаем
Один фонарь
Другой фонарь
По-моему, хорошо видно в каком направлении они менялись. Хотелось, сохранив психологию образа, изменить его технически: увести стих от регулярности к ритму живой разговорной речи. Сам он писал об отношении своих ранних стихов к советской поэзии: «Пусть моё движение искусственное, пусть полупродуктивное, но оно точно отбрасывает эту липкую гадость, может, стихи вылезают оттуда неуклюже, может, ещё не отряхнулись, но они всё-таки вылезли, и они сами по себе – несколько слов, которые живут и могут жить» (журнал «Зеркало», № 24, 2004, с.112, Тель-Авив). «Липкость» (как и «вязкость», «инертность») – это определение, часто связывалось в речи ВН как раз с регулярностью стиха «советской выработки».
«Темнота / Нежилая // Дождевая / Тишина» - из этих 4 слов вырастает живой, «дышащий» пейзаж с очень точными и фактурными сенсорными координатами (интересно, что когда ВН писал его, он болел гриппом с высокой температурой, а это может сопровождаться обострением сенсорного восприятия). Образ стиха создаётся на ощупь, на слух и на глаз. Но это не «половодье образов и чувств», как писал о поэзии Пастернака Мандельштам, а очень метко выстроенное пространство, с заданной относительностью дистанций («дальний», «окликает»). Вообще взвешенность, пропорциональность, чувство меры играют здесь решающую роль: одно лишнее слово могло бы всё разрушить. Такая экономная уместность каждого слова в стихе как раз и создаёт уместность в его пространстве и читателя с автором, открывает нам его[9]. Устройство этого стиха, состоящего из простых, но необходимых на своих местах «всего нескольких слов», противопоставленных литературной фальши, можно было бы сравнить, например, со строительством пчелиных сотов, тоже своего рода оптимально ёмким пространством жизни. Вообще не «минимум материала» или «минимум действий» (как писалось уже в связи с поэзией ВН), но минимум, то есть, попросту, ноль-фальши самых насущных слов и высказываний и умение создать такой контекст, ситуацию, в которой они проявят себя максимально ёмко по смыслу – особое свойство поэзии Некрасова. Думаю, множество стихов ВН на общественно-политические темы обязаны ему не в последнюю очередь. И оно, это свойство, прослеживается уже в этом первом (или втором) его стихотворении.
Но автор счёл возможным опубликовать его только спустя 8 лет после его первой редакции!
Ещё одно малаховское стихотворение, находившееся в работе тогда же или даже раньше, чем «Под ногой от порога», «сей час / зарастает всякий просек» (56 г.), тоже очень тщательно переписывалось. И в нём тоже отрабатывалась, нащупывалась прежде всего новая техника. В окончательной редакции первого четверостишия заметен тот же уход от монотонности 4-стопного хорея:
1. В этот час в этот час
Зарастает всякий просек
Сумрак движется на нас
Словно хвоя сотней сосен
………………………………………
2. Зарастает в этот час
Первый просек, третий просек
Лезут сумерки на нас
Словно хвоя сотней сосен
………………………………………….
3. сей час
зарастает всякий просек
осыпается на нас
хвоя с сосен
побродячие кусты
заступают все пути
где останется белёсо
там не небо
там берёза
это лес
это весь
лес порубленный воскрес
слышно садик с танцами
он
напротив станции
До первой публикации этого стихотворения в институтской газете МГПИ им. Потёмкина «За педагогические кадры» (23 октября 59 г.) в нём решался вопрос композиции. Второе двустишие (про сосны), третье (про кусты) и следующие строки про берёзу несколько раз в черновиках менялись местами: по-видимому, хотелось избежать повторяемости женских или мужских окончаний в соседних парах рифмованных двустиший, тоже регулярности своего рода.
Составление «Леса дремучего» имело вспомогательную цель: нужно было помочь публикации стихов. Предполагалась даже замена одних – другими, если издателям «Малыша» какие-то отдельные стихи почему-то не угодят. Но для сегодняшнего читателя, знакомого с ранними стихами ВН, «Лес дремучий» может оказаться интересным ещё и тем, что амбивалентность взрослого-детского, о которой я писал, приоткрывает тут, похоже, ещё одну тему: детского-то случая, как такового, нет. Точней, детский – он потому и детскийслучай,что часть случаясемейного.
Просто сколько бы ни шло разговоров о способах приспособления искусства под особенности детского восприятия, всё равно – детская поэзия предполагает ребёнка не единственным своим читателем. Во всяком случае, не хотелось бы, чтоб так было. То есть такие случаи есть, конечно: дети-мужики из Платонова, Саша Дванов, сын утонувшего рыбака… Но не хотелось бы.
Поэзия, как и вообще искусство, в детстве – часть детско-родительских отношений, и это естественно и правильно, что ребёнок воспринимает его глазами своих ближних, особенно тех, кто представляет для него больший авторитет. Это факт нейропсихологии, что способность к произвольной саморегуляции (свободному и в полной мересамостоятельномусоциальному выбору) формируется только к 18-20 годам, следуя за развитием мозга. Почему вообще ребёнок успешно учится в школе? Зачем лично ему все эти сведения об устройстве почв, чтение со скоростью 30 слов в минуту, формула квадрата разности? Ребёнок старается, прикладывает усилия, запоминает, зубрит, списывает, чтобы угодить или понравится тому, кому он доверяет, чей авторитет для него непререкаем. Хорошо помню, как в детстве мои интересы развивались «негативным» путём, я шёл против всего, что мне открыто предлагалось в семье и школе, но рядом был старший, открывавший мне «другой» путь и корректировавший его прохождение. Поэтому в обход родителей (или других близких), только через посредство «оптимальных» правил детского стихосложения К. Чуковского о соседстве рифм и закреплении за ними ведущих образов («От двух до пяти», гл. 6), поэзия, боюсь, до детей не дотянется. И прежде, чем стать детской, она всё-таки, как-никак, должна объясниться со старшим.
Такое выяснение отношений с детскими стихами К.Чуковского проходит на моих глазах последнюю четверть века. И, надо сказать, не в пользу его «детской специфики». Стихи его всё больше взрослеют. Всё чаще в последние годы слышу от родителей, что они не хотят воспитывать на них своих детей. Из мира, которым живут дети, они постепенно переходят в область психотренинга. Эти стихи хороши для развития памяти, чувства ритма, они оказались отлично подходящими для холдинга (практика восстановления детско-родительских отношений, часто ущербных у аутичных детей, в которой контраст «испугать – развеселить» играет важную роль).
И, наверное, эта так называемая «детская» область в искусстве – одна из самых социально показательных, едва ли меньше, чем гражданская лирика, именно потому что никак не «специально» или не «только-детская», а обращена, как раз наоборот, – к самым общим для всех нас началам,открытиюдля себя поэзии, просто-поэзии, без спецэффектов направленного действия.
Но для этого у читателя должна быть возможность свободного выбора, доступ к реальной картине того, что было и есть интересного и стоящего в искусстве, а не только к продукции, подготовленной для него на инстанциях по специальным санкциям («специализированному, протёртому и переваренному детскому питанию», как писал ВН в процитированном письме)[10].
Если в наших общественных институциях не понятно, что на вопрос о том «Что нужно детям?» можно ответить только: «То, что нужно родителям (или близким) и детям вместе», то не значит ли это, что психология семьи в таком обществе – в загоне и на ущербе, а свободное творчество может выжить в нём только вопреки, а не благодаря его устройству? Система… Она ведь – не только государственное или общественное устройство. Она и в поэтике и в человеческих отношениях – система.
Одним из измерений пути ВН в искусстве мне представляется свидетельствование о своём времени. Каждый раз, вступая в отношения с системой, он как бы предлагал ей тест на выживаемость. В результате публикации стихов и статей, выступления, участие в коллективных сборниках – всё тянуло за собой историю своего возникновения, историю пути к читателю[11]. В «Пакете» почти каждой статье предпослана её история. Документальность отражена и в самих названиях его сборников: «Стихи из журнала», «Справка», «Пакет»… Типичным свидетельством отношений с системой являются, например, «Стихи про календарь» («И сентябрь / на брь»), вошедшие в состав «К юбилею одного стихотворения». И первым таким «тестом на выживаемость» оказался для ВН как раз «детский» случай со сборником «Между летом и зимой» (76 г.). Вопрос стоял так: или книгу не заметят, и она будет не нужна, или книга всё-таки – удача, и тогда, стало быть, в самом «Малыше» что-то не так. Всё же 34 поэта, отклонённые в своё время издательством – не пустяк. Это противопоставление так и было предъявлено в письме И. Боронецкому. Что ценней и нужней, я думаю, время уже достаточно подтвердило.
__________________________
[1]«Между летом и зимой» (М., «Детская литература», 1976 г.) Здесь были опубликованы «Стихи про снег», «Стихи про осень», «Стихи про гром», «Стихи про май», «Стихи про темноту», Стихи про одного пса», «Стихи про Новый год», «Стихи про путаницу» и «Идут тучи».
[2]В то же время Вс. Некрасовым готовились ещё 2 аналогичные подборки для детей: одна про спящего кота, и другая про мальчика, приехавшего с вокзала на московскую квартиру. К этому последнему циклу относились известные стихи «Сизый как на кухне» и «Снеготаялка». Оба эти стиха вошли впоследствии в самиздатский сборник Вс. Некрасова «Слово за слово» (61 г.)
[3]Видимо, именно этим объясняется предпочтение такими славистами, как Казак, Ингольд и Эткинд, в своё время «простому» Некрасову «мудрёного» Айги. Профессоры-слависты просто удаляли его стихи из готовящихся публикаций. Эткинд восстановил стихи Некрасова в сборнике памяти Богатырёва только после серьёзных объяснений с Айги. Ингольд изъял цитаты из Некрасова при переводе статьи Гройса, опубликованной в «Ковчеге». Безусловно, их действия не могли не сказаться на решении профессора Казака не издавать в Мюнхене книгу стихов Некрасова, хотя такая возможность им рассматривалась.
[4]Можно быть или не быть поэтом. Но, например, кто такие на сегодняшний день «верлибрист», «визуалист» или «детский поэт» как что-то самодостаточное по определению – непонятно. Это что – профессия? Такое сепарирование, по-моему, отражает разделённость в советское время ССП на секции, каждая из которых была частью государственного устройства, гарантированной бюрократической кормушкой для её участников. Обериуты тоже сотрудничали с детским отделом ГИЗа:
Я влюблён в Генриетту Давыдовну,
А она в меня, кажется, нет –
Ею Шварцу квитанция выдана,
Мне квитанции, кажется, нет.
(Н. М. Олейников)
Но «детский» Хармс – всё-таки исключение. Он как раз – не «специализированный», но напрямую связан с нашей авангардной поэзией второй волны, а речевой естественностью повтора – как никто, близок стихам Вс. Некрасова. В его детских стихах с повторами, больше, чем у кого-либо из его окружения, заметна та же взаимная проницаемость «взрослого-детского», что и у ВН (о чём и речь в этой статье). Думаю, это – одна из главных причин, по которым Всеволод Николаевич всегда выделял его для себя, как одного из самых важных поэтов первой половины 20 в., значительно отличая от А. Введенского. Вот, например, два детских стиха, первое – Хармса, второе – Некрасова, подтверждающие его мысль (взрослую) о том, что «р» («реальное») в аббревиатуре «обериу» указывает на фактичность каждого слова-образа, так что, по-Хармсу, слово, брошенное в окно, разобьёт его:
Переплыли речку
Ровно в две минутки.
Цыплёнок на утёнке
Цыплёнок на утёнке
Цыплёнок на утёнке
А курица на утке
(Хармс)
Ёлки
Ёлки
Ёлки
Ёлки
Раз два три четыре пять
шесть семь восемь девять
десять
А перебежишь шоссе –
тоже ёлки
Тоже ёлки
Но уже
Другие ёлки
(Некрасов)
Кто-то из взрослых спрашивал зачем Хармс в этом стихе повторяет, как будто это припев какой-то. В том-то и дело, что цыплят было 3. Ёлок больше, но они тоже – каждая наособицу, «другие».
А вот что сам Некрасов писал о «взрослом-детском» в статье «Нарочно и нечаянно» (журнал «Детская литература, 1970, №10): «’’Взрослые’’, но написаны, как детские…» Что это, как не похвала? Надо очень наивно понимать природу поэтической простоты, чтобы ставить в упрёк стихотворению «сложность», которая уже пережита, осталась в подтексте, выкристаллизовалась в редкостную подчас словесную простоту и чёткость, но всё равно, дескать – это ведь для взрослых написано, только взрослый поймёт…»
[5]Эта грань кажется особенно проницаемой, например, и в японском искусстве. Такова дань национальной психологии: начиная с младших классов, детей учат каллиграфии и поэзии по всем правилам, подводят их вплотную к большому искусству и взрослому творчеству. И это не умаляет их детского восприятия! Никогда не забуду спектакля театра бунраку, приехавшего из Осаки в Токио. Ничего более трагического я не видел на театральной сцене. Сюжет прост: чтобы спасти наследника влиятельного рода, на которого готовится покушение, его тайно подменяют: отдают на казнь другого мальчика. Ему отрубают голову. Когда родители узнают об этом и о том, как кротко тот вёл себя перед убийством, они всё последнее действие душераздирающе оплакивают сына. Всё кончается их самоубийством. Первые 7 рядов в зале были плотно заняты младшими школьниками! Пришли, видимо, насколько классов сразу. И с какой же радостью и этой самой детской непосредственностью они потом вызывали артистов…
[6]Опубликовано в самиздатском сборнике «Новые стихи Севы Некрасова» (65 г.).
[7]Неопубликованное.
[8]
Цветики увяли.
Листики опали.
Дни похолодели.
Окна запотели.
Отсырели спички.
Улетели птички.
[9]Такое же яркое чувство вписанности в реальное пространство возникает при чтении гораздо более позднего неопубликованного стиха (70 г.), где «работает» уже и само расположение текста на плоскости листа:
Там идут Сто минут
Там идут Пешком идут
Там идут Сто минут
И там идут И сто минут
И там идут И сто минут
И там идут И сто минут
Ещё
Там Сто минут
А мы тут
Мы тут Что мы тут
Мы тут И что мы тут
Тут
И что
Что мы тут
[10]Эрих Кестнер входит в немецкие школьные учебники в адаптированном виде. Но это давно всеми признанная классикадетскойлитературы, как, скажем, рассказы о Миньке и Лёльке Зощенко! Современный немецкий школьник прочитает не то, что читали его родители, когда сами были детьми, а сокращённого и искажённого, «переваренного» Кестнера. Или вот ещё случай: моим знакомым долго не удавалось заказать через книжные магазины Германии «Доктора Дулитла» (прообраз Айболита) Хью Лофтинга, пока они не обратились к букинистам. Его давно уже не переиздают в оригинале, но только в адаптированномдля детейвиде. То есть переделывают сам язык книги под «специализированный детский». Но Лофтинг писал его для своего сына! Его десятилетиями читали дети, и сегодня он не менее интересен по-английски. Думаю, что само такое переписывание через полвека детских книг теми, кто читал их в оригинале, адаптация целого класса литературы для поколений своих же детей и внуков, говорящих на том же языке, объясняется не только книжной коммерцией, но и читательской деградацией.
[11]«Знаешь, о чём я мечтаю? Учредить такую службу литературной памяти. Хотя бы один обычай – на той же обложке, где означен издатель-редактор, выпустившие книгу, печатать и всех других,невыпускавших. И тоже с датами. А для самых дурацких критических цитат приспособить какой-нибудь ещё один супер.
А взять эффект внезапных признаний – посмертных, например. Всю жизнь не был, помер – раз – и вдруг стал. Даже принято видеть в этом не знаю – благолепие, мистерию, доказательство истинности что ли. Действо какое-то, чёрт знает, заранее предопределённое. Вот не хотел бы забавлять своим трупом уже заранее всё запланировавших и осуществивших. Будь моя воля, завещал бы никого, кто при мне имел отношение к литературному истаблишменту как тут, так и у вас, близко к моим стихам не подпускать. Исключение – и тут и там – кто меня печатал живого».
(из письма Николаю Бокову, 79 г.)
ПРИЛОЖЕНИЕ:
С. Иванов и Вс. Некрасов
ЛЕС ДРЕМУЧИЙ
Уже утро, а никак не проснешься. Что снится, что не снится — всё путается:
Сон — солнце.
Солнце — сон,
Солнце —
Солнце —
Солнце —
Сон...
Солнце...
А солнце —
Не сон,
А солнце —
Солнце.
А вот и ошибся. Это летом я так просыпался, а сейчас лето кончилось, все листья перед окном — желтые, от этого и показалось, что солнце светит. А солнца нет. Осень. Просыпаюсь потихоньку дальше.
Пять — шесть,
Шесть — семь,
Семь — восемь,
Восемь — девять
Восемь — девять,
Девять — десять.
Девять — десять:
Осень…
Наверно, всё еще толком не проснулся, вот счет после пяти вспоминаю нетвердо еще, неуверенно. И что я такое считаю — тоже толком не знаю. Не то листья, что слетают. Не то капельки, которые на стекло попадают — дождик чуть-чуть моросит. Или так просто — осень считаю (мама говорила), как раз девятый месяц сентябрь проходит, десятый уже скоро пойдет — октябрь. Пора в Москву переезжать. Пока совсем не проснулся, ну-ка попробую вспомнить все месяцы — да нет, трудно, у них названия трудные, особенные. Как это мама говорила, что на что начинается:
И сентябрь —
на брь,
И октябрь
на брь,
И ноябрь —
брь,
И декабрь —
брь;
А январь —
на арь,
А февраль —
на аль,
А март —
на арт,
Апрель —
на эль...
Май —
на ай,
Июнь —
на юнь;
Июль —
на август,
Август —
на сентябрь...
И снова можно. Вроде всё вспомнил. Надо же — чудные слова лучше простых запоминаются… Пока вспоминал, совсем проснулся. А всё мама. Ай да мама. А мама тут как тут:
— Проснулся, сын? Тогда вставай, давай, не залеживайся. Отец приедет, а ты валяешься. Вставай, собираться надо. Сегодня уже точно в Москву уезжаем. Быстрей, а то чайник стынет.
— Мама, говорю, а где чай пить — на терраске?
— В комнате.
— А почему?..
— А потому что холодно, дождик. Непонятно разве?
Да. Не та жизнь пошла. Не стал я спорить, но разве это дождик? Так, моросит еле. А как раз в настоящий, проливной дождь на терраске посидеть — одно удовольствие. Где у всех стекла, рамы, там у нас листья — виноград дикий папа посадил. Снаружи шум — дождь по листьям, лист по листу бьет, в хороший дождик обязательно капля по листьям покатится и внутрь к нам, на пол — кап: за ней другая...
Дождь и дождь
И дождь,
И дождь.
И дождь
Идет,
Идет,
Идет;
И дождь
Идет,
Капля —
Кап...
Лист об лист
Шлёп-пошлёп.
А уж в хорошую погоду утречком, когда все в сборе — не чай, а одно удовольствие. Да что говорить:
Утром у нас
Чай с солнцем.
На ночь —
Молоко с луной.
А в Москве —
Электричество
С газированной водой.
А тут отца нет, мама спешит, сердится, все наспех — и чая не хочется. И молока. И даже, пожалуй, воды газированной с сиропом, хоть ее и всё равно нет. Выпил чашку, как полагается, и говорю:
— Мам, давай я тебе помогать буду?
А маме не до меня, под ногами, мол, только не путайся.
— Ну тогда я сам немножко пойду соберусь, можно?.. Мама только рукой отмахивается:
— Иди, — говорит, — только смотри, с участка ни ногой, слышал?
— Слышал, — и скорее за дверь, с терраски, по дорожке к калитке. Все-таки сегодня в Москву едем. Открыл калитку и вышел на нашу улицу.
Про нашу улицу все говорят — тихая. У нас и летом шумно не было, а вчера соседи уехали, и еще тише стало, так тихо, как я еще и не слышал.
Тише,
Тише,
Тише,
Тише,
Тише.
Наша
Тишина.
Наша тишина,
И тишина —
Тишина —
Тише
Нашей
И вдруг слышу: тук... тук-тук... тук... И вроде не так далеко — дачи за две, за три от нашей. Надо пойти посмотреть, наверно, тоже уезжают, как мы, и дачу заколачивают. Иду, а «тук» как будто сверху. Посмотрел я — а это дятел стучит.
Дятел
Бил.
Лист
Упал.
Дятел
Делал
Листопад.
Листопад:
Лета
Нет;
Входит
В лес,
Входит
Свет
И
Выходит…
И
Выходит…
И
Выходит…
Вышел…
Нет…
Вообще-то осенью свет убывает, но где зелень была — светлей становится: листья ведь — осыпаются… Так что становится сразу и светлей, и темней. Я это еще в прошлом году заметил, а может и раньше. А насчёт леса — то улица наша так и называется — первый лесной просек. И я всегда думал, что мы летом на даче в лесу живем. А недавно папа смеяться стал:
— Ты что, брат, большой такой стал, а не понимаешь? Какой же у нас тут лес? У нас поселок, а лес — дальше...
Что лес — дальше, это я понимаю. Мы туда гулять ходим с мамой. На полянку ходим, к шоссе ходим, и в лес ходим. Я только не понимаю, почему у нас-то — не лес. По-моему, так: где есть деревья и где интересно, это и называется «лес». Вот и сейчас тут лес. Забор, дачи, нет никого — чем не лес? Или не лес?.. А вот и интересное место недалеко — перекресток. Поперек нашей улицы просека другая идет — не просек, а просто улица имени поэта Сулеймана Стальского. И как раз посередине вроде сидит кто-то: собака или кошка — не пойму. Летом тут <не поорешь?> люди ходят, а сейчас нет никого. Осень...
Осень.
Перекресток просек.
И уселся посередке
Не то
Пёс,
Не то
Кот.
И сидит.
И не идёт.
Подошел я поближе, а это кошёлка стоит. Сумку старую с одной ручкой оставил кто-то, и в ней четыре шишки. Ладно, стоит — пускай тут и стоит. А я дальше пойду. Интересное место — перекресток. На все стороны улицы — иди куда хочешь. А куда я хочу? Я хочу к ёлкам. У нас кругом всё сосны и шишки сосновые, маленькие. И в кошёлке тоже шишки сосновые были. А куда-то туда мы с мамой ходили — там елки росли и на них шишки интересные, большие, еловые.
Шишки на ёлке,
Ёлкины шишки.
Ёлкины шишки на ёлке,
Ёлкины наши шишки
Ишь,
Ишь,
Ишь какие:
Ш,
И,
Ш,
К,
И…
Ш И Ш К И!
Хорошее слово. Я и буквы там почти все знаю — Ш на забор похоже, И — на нашу калитку. И так я что-то обрадовался, что забыл — а куда к этим елкам идти-то… Пойду вон туда, а там видно будет. То иду, то прыгаю. Не подряд, а с перерывами:
Прыг-прыг,
Прыг-прыг…
Перерыв.
Прыг-прыг-прыг,
Перерыв.
Прыг-прыг,
Перерыв,
Прыг-прыг,
Перерыв;
Потом — прыг,
Потом — прыг,
Потом перерыв,
Потом перерыв,
Потом перерыв…
Потом —
Прыг.
И дальше пошел спокойно. Устал немножко. Опять смотрю, слушаю, и кажется мне, что напрыгал я что-то: уже не так всё кругом тихо, как было. Какой-то шум идет, и всё ближе, ближе — не то поезд далеко едет, не то на велосипеде кто-то. Стал я опять, стою, а это —
Ветер
Ветер, ветер.
Едет, едет.
Едет, едет.
Ветер
Едет...
Едет
Или не едет?
Едет.
Или не едет.
Едет?
Нет?
Ветер?
Нет?
Ветер...
Нет...
Едет...
Нет…
На велосипеде —
Нет?
На велосипеде —
Нет?..
На велосипеде — на велосипеде...
Проехал ветер, сдул дождик и дальше уехал. А я всё стою и слушаю. Все-таки одному-то немножко скучно…
Зато интересно, когда один — пугаться. Сначала чуть-чуть, понарошку. А потом уже как получится. Надо только стать, замереть, смотреть и слушать.
Ну, стою. Интересно — получится у меня пугаться или нет? И чувствую, идет дело! Здорово может получиться! Вот уже за кустами что-то вроде мелькает. Или нет ничего? Опять интересно, непонятно, или что-то есть?
Тень?
Нет?
Нет
Не тень...
Нет
Тень...
Нет
Не тень...
Нет тень...
Нет не тень...
Нет!
Это не тень!..
И правда, какая там особенная тень — самые интересные тени при луне бывают, а тут даже солнце не светит, пасмурно. Это не тень, это вышли на дорогу два дяденьки, идут и разговаривают.
— Так топервый просек был. А нам, говоришь, какой надо?
— Да нам и надо первый, только тот березовый был, а нам надо, по-моему сосновый… Но не березовый, это я помню...
— «По-моему»... А другая улица там как называется?
— По-моему, Маяковского.
— Опять по-твоему! Сказали уже — нету тут Маяковского. Есть вот Успенского, есть Стальского, есть Менжинского. Вот и угадай. Давай хоть малыша спросим... Эй, мальчик, — не знаешь, где тут у вас сосновый просек? Первый не знаешь где тут у вас сосновый просек? Первый — второй — двадцать второй, только бы не березовый?
— Не знаю, — я говорю. И правда, я не знаю.
— Да, — другой говорит. — Беда. Где сосновый, где березовый, где какой, где еще второй и где первый?..
— Не говори. Лес дремучий. Ну что и, пошли что ли вон туда.
И пошли они. А я стою и думаю: значит, вот как! Значит, где я сейчас, тут и правда лес! Да еще какой — как в сказке, дремучий! В такой мы и с мамой не ходили! Вот здорово! Вот где пугаться, так пугаться!.. И дяденьки ушли, мешать не будут... Лес... Вот он какой.
Лес и лес
И лес и лес.
И лес,
И лес,
И лес и есть:
Лоси,
Рыси,
Лоси — рыси...
Лось-лось-лось!..
Рысь-рысь-рысь!..
Не боишься?
Не боишься?
Не боишься?
Не боись,
Не боись,
Не боись!
Вообще-то я знаю, что правильно надо говорить «не бойся», но «не боись» как-то страшней выходит, и смешней сразу. Так пана говорит, когда шутит.
А лес кругом дремучий! Деревья дремучие и кусты дремучие. И забор дремучий-дремучий. А за забором дача, домик на вид вроде нашего, а на самом деле он-то домик, небось, самый тут дремучий и есть.
Интересно, а как же я отсюда домой дорогу найду? Шел, прыгал, а откуда я прыгал хоть? С какой стороны? Куда теперь идти?
Откуда?
Куда?
Да…
Куда —
Я знаю, куда.
А откуда...
Откуда я знаю, откуда...
Или нет:
Откуда —
я знаю, откуда,
а куда —
откуда я знаю — куда…
В общем, заблудился я в дремучем лесу. А вдруг сейчас темно станет и ночь подойдет? Ночи сейчас темные. Вчера с мамой идем — такая темнота… Темнотища!
Темнота.
В темноту
Опускается
Пыльца
Где-то там
Где-то тут
Где-то
Около лица
Над покрытой головой
И в канавах у шоссе
Дождевой,
Деловой
И касающийся всех
Происходит разговор
Между небом
И землей,
Между летом
И зимой.
И папе знаешь как скажи — скажи: «папа, а мы слушать ходили, как зима с летом договариваются…»
Так мне мама сказала. А ночью я вдруг вспомнил, проснулся — чудно так:
Ночью
Очень чудно...
Ночью
Очень чудно,
Но ничего!
Но это в доме ничего с папой и мамой, а в лесу дремучем?.. Что там ночь!.. Еще, наверно, и утро не кончилось, а уже страшновато.
Испугался я, значит, все-таки. Не зря старался. Хорошо, хоть идет кто-то. Смотрю, а это мама идёт.
— А, вот ты где, — говорит, — ну и паршивец, ну и обормот! Тебе что было сказано? Одного тебя такого ждать будут? Уехали бы в Москву, а ты тут живи один, раз не слушаешься!..
И шлёп меня от души. Только я зареветь собрался, а кто-то вдруг:
— Извините, пожалуйста...
Мы смотрим, а эти дяденьки, что сосновый просек искали, стоят и спрашивают.
— Извините, пожалуйста, мы уже час ищем, где тут сосновый просек?
— Соснового у нас нет, — мама отвечает, — а есть первый лесной просек и второй лесной. Мы как раз на первом лесном живем. А вы кого ищете?
— Извините, а Вы не Валентина Филипповна будете?
— Да, — мама говорит.
— Вот как хорошо! — Оба сразу заговорили. — Понимаете, Николай Матвеевич никак сегодня приехать не мог, мы его сослуживцы, и он попросил нас помочь вам перевезтись, передавал, чтобы здесь не задерживались, а на неделе он все равно с машиной приедет и все вещи заберет. А мы вас найти не можем. И простите еще раз, что от важного дела оторвали, — и мне подмигивают.
— Ничего, — мама говорит, — это вы простите, и спасибо вам большое. А с паршивцем с этим мы тогда уже в Москве потолкуем.
— Мама, — говорю, — а я тут дремучий лес видел.
— Я тебе дам дремучий лес! — мама говорит, — ты у меня запомнишь.
И мы пошли, собрались и поехали. Мама, конечно, еще по дороге перестала сердиться. Но я и правда всё хорошо запомнил. Ну, пусть не всё, а хоть кое-что запомнил. Много лет не вспоминал, а потом вспомнил, и с тех пор уже не забываю.