Иконография реального
I(R)1Лента Мебиуса
ImageduReel—образ Реального. Слово «Реальное» я пишу с заглавной буквы, чтобы дать понять: речь идет о лакановском Реальном,R,противопоставленном у него реальности — тому воображаемому миру, в котором живет, движется и существует собственное Я субъекта, эго, moi, чьим образом является, собственно говоря, тело. Реальное это определяется у Лакана как то, что остается за пределами человеческой реальности, Dasein, а следовательно, и вне языка. Встреча с таким Реальным возможна лишь как результат случая, так как все механизмы сознания служат защитой от нее. Таким случаем является, например, для Фрейда сновидение с Ирмой, явившееся ступенью к открытию психоанализа. Является таким случаем и обнаружение означающего, не вписывающегося в язык реальности. Является им, в литературе, «эпифания» Джойса, имеющая место там, где Реальное и Символическое сопряжены. Но Реальное по преимуществу суть, конечно, рождение и смерть — два момента, субъективация которых, по определению, невозможна, так как чтобы представить себе свое возникновение из небытия или погружение в него, Я должно существовать по обе стороны этой границы. Возможен ли — и если возможен, то как — зрительный образ Реального, образ рождения или смерти? Как я могу представить себя рождающимся или умирающим — именно себя, а не свое тело, представляющее меня в сфере образов?
Вопрос этот, на первый взгляд отвлеченный, на самом деле естественен, и искусство с ним на практике изначально сталкивалось. Сталкивалось там, где рождение или смерть проигрываются, ритуально субъективируются человеком — в религиозном культе. Любой культ при этом рассматривает проигрываемые в нем рождение или смерть как событие реальное, хотя вне культа, вне его символических рамок — в полном соответствии с лакановским определением Реального — как невозможное. Культовое искусство, таким образом, призвано, не ограничиваясь изображением реальности, «подражать» Реальному как таковому — тому, что заведомо изображению не подлежит, а в образ, по определению, не укладывается.
Эту функцию культового искусства анализирует, например, Диди-Юберман, обнаруживая и изучая в живописи, наряду с изобразительным, «симптоматическое» начало. Предметом его рассмотрения становятся «разрывы» образной ткани, изобразительные двусмысленности, представляющие собой своего рода поры, дыры в реальности, возникающие в ней и на ней паразитирующие «интенсивные» пустоты. Возникновение этих разрывов автор связывает с христианским культом, с задачей изображения смерти, распада, дезинтеграции. Не чужд задаче образного изображения Реального и сам Лакан. Отдавая себе отчет в парадоксальности ее, он ищет адекватные ей образные средства в области топологии, находя образ Реального в невозможном в трехмерном пространстве четырехмерном построении. Так, в статье «О вопросе, предваряющем любой возможный подход к лечению психоза» Символическое и Воображаемое моделируются лентой Мебиуса, лицевая сторона которой является одновременно и оборотной, а Реальное — дырой, краем которой служит ее, этой ленты, кромка. Замыкает, закрывает эту дыру объект «а», что дает в итоге невозможную в трехмерном пространстве самопересекающуюся фигуру — бутылку Кляйна. Интересно, что в культовом искусстве встречаются построения, сродные этой топологической схеме. Один из примеров таких построений нам хотелось бы здесь привести.
В лавре Св. Афанасия на Афоне можно видеть крестильню в виде открытого павильона, представляющего собой круглую крышу, поддерживаемую колоннадой, с большой крещальной купелью в центре. С внутренней стороны крыши имеется фресковая роспись, изображающая сцену крещения Христова. К композиции этой росписи я и хочу теперь обратиться.
Несколько ниже центра окружности крыши находится поясное изображение Богородицы. Нижняя часть фигуры Пресвятой Девы скрыта от зрителя — она находится в сосуде, имеющем форму чаши, из которой изливаются струи воды. Композиция эта близка к теме Богородичной иконы «Живоносный источник» — вода в ней символизирует Христа как источник «вод жизни вечной». Струи этой воды, собираясь в нижней части фрески, разделяются затем на два потока, опоясывающие окружность фрески наподобие океана на щите Ахилла или средневековых географических картах. Затем, встретившись наверху, воды эти устремляются вниз узкою лентой, изображающей реку Иордан. И в струи Иордановы, ближе к центру фрески, симметрично по отношению к фигуре Божией Матери, вступает фигура Христа.
Перед нами изображение крещения — изображение, которое созерцает крещаемый во время совершения таинства, относя содержание его к самому себе. Крещение представляет собой второе рождение, но — парадоксально — рождение сознательное, субъективированное, о невозможности которого мы только что говорили. Телесное изображение его всегда напоминало бы известное толстовское описание, в романе «Воскресение», литургии — описание, низводящее таинство до уровня бессмысленного обряда, Реальное — на плоскость реальности. Иначе поступает в данном случае мастер-иконописец. Сам момент рождения, рождения тела (воображаемого Я — по Лакану) вырезан, исключен, скрыт. На месте его зритель видит сосуд — символ творения по преимуществу, не раз упоминающийся Лаканом (например, в семинаре, посвященном этике психоанализа) в качестве первообраза творения из ничего (только границы создают пустоту). Из сосуда этого изливаются воды — образ Христа, его, если угодно, зримая метафора, где означающим остается вода, а место означаемого занимает Христос. Но останутся они таковыми недолго, превращаясь в воды реальности — океан, а затем Иордан, вполне конкретную реку. Момента, точки, где это превращение совершается, на фреске, однако, нет, как нет на ленте Мебиуса той точки, где лицевая сторона ленты переходила бы в оборотную. Вода символическая (Христос) оказывается действительной, принадлежащей реальности водой, погружение в которую означает для Христа, как видим, вхождение в Самого Себя. Воображаемое и Символическое связаны здесь друг с другом как лицевая и оборотная сторона ленты Мебиуса, между которыми нет границы. Входя в Самого Себя, совпадая с Собой, Христос рождается вновь. Скрытым при этом остается происходящее внутри чаши — момент рождения тела. Но именно скрытость его и обеспечивает возможность круговорота воображаемого и символического, его наглядность. Крещаемый «видит» свое рождение во Христе, так как метафора оказалась, в ходе продвижения по ленте Мебиуса, перевернута — не только «Христос есть вода», но и «вода есть Христос». Реальное «возникает» как эффект наглядной встречи крещаемого с самим собой. «Хитрость» же состоит в замещении элемента реальности (рождающееся тело) символическим мотивом, который, переходя, по ленте Мебиуса, в собственную воображаемую противоположность, и позволяет встречу, слияние с этим телом, явить наглядно.
Интересно, что изображение Божией Матери на нашей фреске даже внешне напоминает еще одно, более раннее лакановское построение (во втором его семинаре), где в системе, состоящей из плоского и вогнутого зеркал, цветы оказываются в Воображаемом совмещены с вазой, создавая для расположенного в определенной зоне взгляда Другого иллюзию стоящего в вазе букета, иллюзию воображаемой гармонии Воображаемого и Символического.
Композиция эта, чрезвычайно наглядно иллюстрирующая, на наш взгляд, лакановскую топологию Воображаемого, Символического и Реального, не является, однако, чем-то исключительным. Приведем еще ряд примеров, найденных нами на раннехристианских саркофагах (в основном IV в. до Р. Хр.), хранящихся в музее древностей города Арля. Саркофаги украшены скульптурными рельефами самого разнообразного содержания, хотя мотивы, по большей части, регулярно повторяются. Наиболее интересен сюжет обращения сотника апостолом Петром, почерпнутый из Деяний Апостолов (10, 25). Сотник, согласно этому тексту, творит поклон перед вошедшим к нему Петром, который должен, как явлено было сотнику во сне, наставить его в истинной вере и совершить над ним таинство крещения. На саркофагах («Супруги», «Анастасис» и ряде других) сюжет этот передан, однако, отнюдь не иллюстративно. Сотник действительно творит поклон перед фигурой Петра, но сам Петр наделен при этом внешним видом и атрибутaми совсем иного персонажа — ветхозаветного Моисея, иссекающего из скалы воду, чтобы напоить жаждущих в пустыне Израиля (Исход 17, 1—8). В руках у него жезл Моисея, которым он ударяет о скалу, а истекающая из скалы струя образует своего рода витую колонну, у подножия которой и простирается сотник. Чем мотивируется эта сложная композиция? Язык ее на самом деле нетруден: придя к Петру, сотник утоляет жажду. Какую? Духовную жажду, жажду желания. Чего желает сотник? Мы можем сколько угодно подставлять в эту формулу подсказываемые нашим воображением фантастические величины — рая, вечной жизни, блаженства — но в тексте Деяний мы не найдем об этом ни слова. Из него ясно лишь, что сотник явился по требованию явившегося ему во сне ангела — явился, ибо был человеком благочестивым и богобоязненным. Его желание — это желание Другого. Но не видел глаз, и не слышало ухо, и не приходило на сердце человеку, что уготовал Бог любящим его. Мы снова перед лицом Реального — того, что в принципе изобразить нельзя. Здесь-то и появляется перед нами знакомый мотив, знакомая нам лента Мебиуса. Фигура действительного Петра, предстоящего сотнику, замещается сценой Исхода. Сама по себе сцена эта тоже имела место в действительности и репрезентации в Воображаемом вполне доступна, но присутствие сотника в качестве свидетеля сообщает ей символический характер. Дело в том, что символический смысл эпизод Исхода и приобретает, собственно, только в сопоставлении с событием обращения сотника. Приходя к Петру, сотник сообщает Ветхозаветному событию новое, символическое достоинство, обнаруживает его пророческий смысл. А понятый как пророчество, эпизод этот бросает, в свою очередь, новый свет на приход сотника к Петру, который становится его, этого пророчества, исполнением. Вода, утолявшая некогда жажду израильтян, утоляет теперь жажду сотника, возрождая его к новой жизни. Сотник становится персонажем двух сцен одновременно — человеком, пришедшим к Петру за наставлением и припадающим к источнику спутником Моисея. Возникает временная петля, где сотник оказывается собственным своим прообразом. Вопреки Гераклиту, он вступает в реку времени дважды. Реальное, как и в прежнем примере, репрезентируется не образом, а купюрой в Воображаемом, замещаемой символом, образующим с Воображаемым единую топологическую поверхность (действительный сотник, совершив по ленте Мебиуса полный оборот, предстанет себе самому как символическая фигура).
Еще один, более простой пример: на саркофаге «Евхаристия» апостолы на тайной вечери преподносят Иисусу, вместо упоминаемого в тексте Евангелия хлеба, рыбу — символ самого Иисуса. Заменяя символически действительный хлеб, рыба делает наглядным литургическую встречу Иисуса с Самим Собой — раздающего с раздаваемым.
Сходную функцию выполняет и иконостас в Православном Богослужении: скрывая часть реальности (совершающие таинство священнослужители) и замещая ее символическим предстоянием вышних сил (деисусный чин), он являет образ Христа (расположенный над Царскими вратами) как подателя Самого Себя (Святые Дары, которые выносятся из этих врат для причастия).
Принцип культового изображения, нами проиллюстрированный, можно, по-видимому, распространить и на устроение культа в целом. Именно так выстроен, например, литургический образ времени. Воскресный день, первый день недели, является, в христианском культе, «днем восьмым». Для вмещения Реального, для вхождения его в реку времени, одним сегментом реальности, днем первым по счету, оказалось необходимым пожертвовать. Но чтобы его, этого восьмого дня, достичь, чтобы он наступил, счет, тем не менее должен снова и снова начинаться с дня первого. У воскресенья символического вновь появляется оборотная сторона. Реальное репрезентируется невозможным, без символической операции, совпадением восьмерки и единицы.
Топологическая схема Лакана заложена, как видим, в древней традиции культового искусства, решавшего, по-своему, те задачи, которые получили у него обобщенное, формализованное выражение.
I(R)2Борромеев узел
(Заметка на полях двадцать третьего тома Семинара Жака Лакана)
В XXIII семинаре Лакан замечает, что его метод использования борромеевых узлов (использования для иллюстрации тройственности взаимосвязи между сплошностью, присущей исключительно Воображаемому,отверстием,представляющим собой фундаментальный эффект Символического, и вне-существованием, свойственным Реальному и представляющим собой фундаментальную его черту) не дает никакой надежды этот узел Символического, Воображаемого и Реального разорвать. «И в этом смысле, — продолжает он, — наше, аналитическое, представление о том, что узел этот собой представляет, является негативом религии» (1).
Почему негативом? Потому что анализ «отрекается от того, что представляет собой теологическую добродетель» — отрекается от надежды, о которой в предыдущем параграфе идет речь. Надежда эта, приписываемая им, судя по логике этого места, религии, основана на другой теологической добродетели — вере, вере в объект. «Веры в объект как таковой — пишет Лакан — больше нет». «Поэтому, — продолжает Лакан, — я отрицаю, что объект может быть уловлен каким-нибудь органом».
О каком объекте идет речь? О пропавшем объекте, являющемся причиной желания — «мы не верим в объект, но констатируем желание, и выводим из этой констатации причину, как нечто объективированное». А это значит, что религиозная «вера в объект» означает для Лакана веру в его, этого объекта желания, действительное существование, в возможность непосредственно его воспринять, встретить лицом к лицу, «уловить каким-нибудь органом», разорвать (rompre), таким образом, борромеев узел — узел, который Лакан « специально изобрел — по его словам — как препятствие» — препятствие, на которое наталкивается желание этот объект узнать. Разорвать, сломать (rompre) узел нельзя. Зато можно — и даже нужно (il faut) — поднатореть в нем, поломать себе над ним голову, (se rompre — что означает буквально: сломать, разбить себя самого). Другими словами — и это любимая идея Лакана — любая попытка объект уловить приводит к разбиению, разделению самого субъекта. «Узел, именуемый борромеевым, нельзя разрубить, не развеяв при этом миф о субъекте».
Посмотрим, однако, на веру религии — веру, которую Лакан ей приписывает. Не является ли собственное его мышление не негативом, а, скорее, позитивом ее — отпечатком, выявляющим скрытые, не видные на негативе черты? И обратимся мы за ответом к тому, что назвал русский философ мировоззрением в красках, к образу, претендующему на то, чтобы предмет веры явить наглядно.
Предметом по преимуществу, который религия — а говоря о религии, Лакан имеет в виду именно христианство — предъявляет нам в качестве высшей ценности, высшей святыни, являются Святые Дары — плоть и кровь Христова, преподаваемые верным в таинстве Евхаристии под видом вина и хлеба. Перед нами конкретный, вполне явленный и органами чувств действительно вполне уловимый объект. Но с наглядностью его дело обстоит не так просто — ведь плоть и кровь не даны нам в нем непосредственно. Чем являются по отношению к этим последним хлеб и вино? Обратимся за ответом к выработанным Церковью догматическим формулам. В «Послании восточных Патриархов о Православной вере» мы прочитаем, что «в сем священнодействии присутствует Господь наш Иисус Христосне символически, не образно,не преизбытком благодати... не одним наитием... и не через проницание хлеба...но истинно и действительно...так что, по освящении хлеба и вина, хлеб прелагается... в самое истинноетело Господа, которое родилось в Вифлееме от Приснодевы...а вино претворяется в самую истинную кровь Господа, которая, во время страдания Его на кресте, излилась за жизнь мира» (2). Формула эта ясно различает, как видим, все три лакановских регистра, и устанавливает связь между ними: символическое (священнодействие) связывает воображаемое (образ хлеба) и реальное (плоть). Объект, который преподносит религия, не разрывает борромееву структуру, а точно воспроизводит ее.
Посмотрим теперь, как структура эта, выявляемая в догматических положениях, может быть воспроизведена иконически. Реальность плоти, вкушаемой в Евхаристии, означает, как сказано в нашей формуле, тождество ее с телом, рожденным от Пресвятой Девы. Поэтому иконография этой плоти должна брать свое начало в иконографии Богоматери, к которой мы теперь и должны обратиться.
«Икона Марии возникла сначала из-за младенца Христа, так как не было никакой возможности изобразить вочеловечение Бога, как только представив Его ребенком на руках земной матери. Нет ранней иконы Богоматери, на которой Младенец не был бы изображен», — говорит нам современный исследователь (3). В отличие от первых самостоятельных изображений Христа, продолжает он, «икона Богоматери делает акцент на Его детстве и таким образом на происхождении Его человеческой природы». При этом «варианты ранних икон Марии подчеркивают то человеческую, то Божественную природу Иисуса». Наряду с хорошо известными образами Девы с младенцем на руках — младенцем, следовательно, уже рожденным — существуют, с глубокой древности, изображения Богоматери, предстоящей Богу в молитве — так называемая Оранта. На древнейших иконах этого типа Матерь Божия, изображенная анфас, держит в руках перед собою, вместо младенца Христа, медальон или щит с Его изображением. Такова датируемая седьмым веком полуфигурная икона из Синайского монастыря, где «фронтально изображенная Богоматерь... представляет не своего сына, а его образ на овальном щите, как Виктория-Победа на древнем изображении консула Василия на диптихе слоновой кости» (4). Таково изображение на фреске седьмого века в монастыре Св. Аполлона в Бауите в Египте, где Мария держит овальный щит с изображением Христа перед грудью. Значение изображения ясно — «ношение» медальона символизирует «ношение» девой в чреве Богомладенца. Младенец изображается в облачении, с благословляющим жестом, так как «отроча младо», вынашиваемое во чреве, является одновременно «превечным Богом». Воспринимается изображение как символ — «образ в образе есть не что иное как указание зрителю воспринимать икону как культовый образ» (5). Но символ этот существует как часть изображения, не разрывая то, что называл Лакан его сплошностью, не образуя в нем дыр — появление его в изображении реалистически мотивировано, вплетено в образную ткань изображенного на иконе мира.
Немного позже, однако, картина меняется. Появляется новый иконографический тип, где медальон исчезает, а изображение младенца, лишившись этой образной, мотивировавшей его присутствие на иконе опоры, занимает место младенца в теле Пресвятой Девы, вторгается в него, нарушает непрерывность и сплошность образа. Тип этот известен как икона «Знамение» — икона, где представлено полуфигурное изображение Богоматери с поднятыми к небу в молитвенном жесте руками и с младенцем Иисусом изображенным на фоне ее лона без всякой поддержки. Интересно, что первым чудом этой иконы, находившейся в Новгороде, было спасение Новгорода от войск князя Андрея Юрьевича, осаждавшего город в 1170 году. Символика щита у нее, таким образом, сохраняется связанной с ней легендой, хотя в самом изображении уже отсутствует. Младенец воспринимается как чудесное видение Богомладенца в самом лоне Пресвятой Девы. Изображение его уже не скрывается здесь за реалистической мотивацией, а выступает на первый план именно как привнесенный в реальность элемент чуда, который и выполняет здесь знаковую, символическую роль, отчего и получает в традиции именование «знамения». Но именно в качестве чудесного он образной тканью немедленно начинает осваиваться — в окно, проделанное им в воображаемой реальности, немедленно входит реальность другая, «мистическая», «потусторонняя», и эта вторая реальность неминуемо сливается с первой, расширяет ее. То же происходит, по сути дела, на многочисленных барочных полотнах — классическим примером может служить «Погребение графа Оргаса» Эль Греко — где «небо» вторгается в «земное», образуя с ним единое сложное пространство. В православной иконографии можно указать на икону Успения, где небеса отверзаются, являя апостолам Иисуса с душой Богородицы на руках. Символ здесь, несмотря на вторжение свое, не нарушает «единства апперцепции», не мешает воображению освоить видение, расширив сферу воспринимаемой им реальности за счет реальности иной, галлюцинаторной, реальности видения.
Позднее, однако, появляется, на основе этого типа, еще один. В иконе этой — явилась она в 1878 году в Серпухове — именуемой «Неупиваемая чаша», Дева и Младенец изображены так же, как на иконе Знамение, с тою, однако, разницею, что перед ней помещен алтарь, на котором стоит чаша со Святыми Дарами, причем так, что изображение Господа в Ее лоне располагается точно над чашей, как бы всплывая из нее. Композиция оказывается здесь принципиально сложнее. Восприятие наше раздваивается, пресловутое единство апперцепции нарушается. В самом деле, мы можем видеть младенца в лоне Девы, символизирующим зачатую в ней от Господа плоть. Но, с другой стороны, мы можем видеть его поднимающимся из чаши, и тогда он символизирует плоть Господа, вкушаемую нами в таинстве. Расширения воображаемого пространства не происходит, так как одновременно представить его себе в двух точках единого пространства мы не способны. Изображение такого типа расщепляет субъект нашего восприятия. Являясь частью сразу двух воображаемых миров, образ отделяется от них, или, используя здесь лакановский термин, им вне-существует, что и является для Лакана признаком Реального.
Но что достигается ценой этого расщепления? Реальность тела Господня в чаше и реальность его в лоне Девы могли бы символизировать — и символизируют зачастую — два отдельных изображения. Однако реальность тела в чаше состоит, как видели мы в приведенной нами в начале формуле, в тождестве Его плоти, воплощенной в Деве. Они — одна и та же плоть. Сказать, что тела тождественны, представляют собой не по имени, не по субстанции, и не по виду, а нумерически одно-единственное тело, значит сказать, что они занимают одно и то же пространство, одно и то же место. Определение тождества тел чисто топологическое. Именно это топологическое тождество и находим мы на нашей иконе. Господь в чаше и Господь в лоне Девы — это одно и то же, себе тождественное изображение. Икона являет, таким образом, единство объекта, а с ним и Реальность его. Ценой этого оказывается, однако, как Лакан и предупреждал, разделение субъекта, чей воображаемый мир оказывается этим объектом расколот надвое. Внесуществующий этим двум пространствам объект оказывается, топологически, той единственной точкой, где миры эти соединяются. Но соединение это не образует нового, единого, третьего мира — скорее образ Христа представляет собой нечто такое, из чего возникают, берут начало два независимых воображаемых мира, в каждый из которых он входит особенным образом, демонстрируя, таким образом, их, этих миров — воспользуемся снова догматической формулой — неслиянность и нераздельность.
Как видим, образ оранты, молящейся Божией матери с Богомладенцем на лоне, являл нам последовательно, в своем развитии и усложнении, образ плоти Христовой в символическом, воображаемом и реальном планах — или, говоря языком Лакана, использующего здесь музыкальный термин, регистpax. Завершает этот ряд явление объекта, тела Христова, в регистре Реального.
Итак, явление объекта как Реального расщепляет субъект,а единство субъекта не позволяет, напротив, зримо представить себе единство объекта — тело Христово останется расколотым на два аспекта, тождество которых, утверждаемое догматической формулой, останется на иконе неявным. «Воображение сплошности прямо предполагает невозможность трещины, но именно поэтому трещина всегда может оказаться Реальным — Реальным в качестве невозможного. Однако это вовсе не делает его с этим воображением несовместимым — более того, именно оно, Реальное, это воображение и конституирует». На этой цитате из Лакана я и закончу, достаточно показав, на мой взгляд, глубокое сходство двух языков описания, с которыми имеем мы в данном случае дело — что и не удивительно, имея в виду тождество реальности, с которыми имеют дело они.
____________________________________
1 Цитаты из Лакана сделаны по изданию: Jacques Lacan. Le Seminaire, livre XXIII, editions du Seuil, 2005.
2 Цит. по: Православное догматическое Богословие, СПб., 1857 г., т. 2, с. 296.
3 Ханс Бельтинг. Образ и культ. История образа до эпохи искусства. М.: Прогресс-Традиция, 2002 г., с. 77.
4 Там же, с. 136.
5 Там же, с. 136.